WWSD: ROAD TO THE DUNGEON

Объявление

Начало
город пустыня

Добро пожаловать на форум под названием WILD WEST STALKER DOG!
Наша ролевая посвящена жизни и выживанию собак в радиоактивных пустошах. Как никогда раньше близки походы в подземелья, где храбрым псам придется столкнуться с огромными ужасающими тварями и подвергнуть риску свои жизни.


За день в убежище Р35К случилось немало событий. Обезумевший пёс Оргас, проникший в убежище и убивший одного из кинологов, был побежден и схвачен. С нижнего яруса на верхний пробрались трое щенков мопсов, один из них остался наверху, второй был отведен вниз, а третий сбежал из убежища в пустоши. Кане корсо Хармс попросил помощи у инсайдера Рюрика в некоем деле об убийстве, а лидер сталкеров, Руж, получил таинственные подарки от своего почившего предшественника и странного пса Колина.
Тем временем в славном городе Мышеке назревает поход в Серые Подвалы - таинственное место, откуда, по словам местных, почти никто не возвращался. Псов, которые решатся посетить эту обитель смерти, может ждать как большой куш, так и разочарование. Удача поможет им.
На город и пустыню спустилась ночь.
новости
#03.09.16
новое открытие форума
2046 год, конец августа
В городе холодная ночь, моросит мелкий дождь со снегом. Иногда вы слышите далёкие раскаты грома и догадываетесь, что к утру или полудню наверняка начнется гроза.
Ночная температура около -1-3 °C, лужи от дождя сразу подмерзают, к утру должно значительно потеплеть.
2046 год, конец августа
Ночная пустыня предстает перед героями во всей красе. Сильные ветры вкупе с температурой в 0 °C, большая вероятность попасть в песчаную бурю. Из убежища лучше выходить только подготовленным ночным собакам, которых не остановит ледяной ветер и песок, норовящий попасть в глаза.
модеры
победители
лучшие месяца
лучший пост
лучшие модеры
конкурсы
Возобновлён Конкурс #1 Покормите пустынную собаку.
Суть конкурса в том, чтобы написать пост про встречу с пустынной собакой, но не простую встречу. Подробнее в теме конкурса. Победителя и участников ждёт награда.
баннеры

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » WWSD: ROAD TO THE DUNGEON » Alternative » Гимн шута


Гимн шута

Сообщений 1 страница 15 из 15

1

http://wallpapershome.ru/images/pages/pic_hs/410.jpg

Ра

http://s9.uploads.ru/t/AnvUq.jpg

Лиам "Псионик" О`Хара
Не читает книги, читает людей. Управляет телами, мертвыми и живыми, как мастер-марионеточник. Внедряется в чужую память настолько виртуозно, что уже не может отличить свои воспоминания от ложных чужих. Коллекционирует самые сладкие моменты.
Несмотря на раскинутые вокруг эфирные щупальца, сам псионик – закрытая непроницаемая сфера. Неразговорчив. Спокоен. Держится в тени. Курит трубку, одевается с иголочки, носит модную шляпу с полями и не любит беспорядок.

http://s0.uploads.ru/t/f0naQ.jpg

Фрэнки "Кислотник" Вилен
Чувствительный, ранимый, стеснительный. Даром что источает кожей кислоту, съедающую живую материю до кости. Фрэнки не гладил кошек, никого не целовал и ощущал кожей только плотный резиновый костюм все свои двадцать девять лет.
Патологически деликатен и патологически же мил. Искренне боится причинить боль и сутками не выходит из своего фургона, когда по нелепой случайности выходит обжечь кого-то из участников труппы. И тогда ему носят еду на крыльцо и читают вслух через дверь, уговаривая «перестать дурить и выползти из норы». Несмотря на кроткий нрав, вне редких номеров работает Фрэнки вышибалой – тихо и душевно уговаривает редких разбушевавшихся посетителей не доводить дело до дружеских объятий.

http://s6.uploads.ru/t/3Rd7C.jpg

Абигейл "Птица" Трейт
У Птицы где-то – муж и ребенок. Где-то далеко, где-то в прошлом. У них, вероятно, давно другая жена и мать, а у Птицы только выпивка, которой она безуспешно заливает сквозную тянущую дыру в груди.
Струпья на коже. Кривые пальцы, уродливые вытянутые ступни. Когти. Неправильно узкая грудная клетка и та хлипкая тонкая конструкция, что призвана изображать крылья – тонкие косточки за спиной, обвитые неправильными перекрученными мышцами. Каждое выступление доставляет Птице боль, вынуждая приводить в движение всю эту рудиментарную конструкцию. Она клеит перья перед зеркалом и накладывает грим, а потом взмывает под купол на тросах, каждый раз во время полета чувствуя себя ближе к земле, чем каждый из сидящих в зале.

http://s8.uploads.ru/t/e9rki.jpg

"Хан"
Хан любит зверье. Хан не расстается с тяжелым кожаным кнутом. Хан поперевидал много всяческих тварей на своем долгом веку и оставил в их пастях пару пальцев и не один литр крови, но относиться к подопечным с меньшим трепетом не стал.
Этот южанин искренне нежен к Крошке, которого обожает всей своей душой. Умей Крошка связно мыслить, он предпочел бы этой нежности и непредсказуемым переходам от участливой доброты к безудержной ярости что угодно иное. Хан терпеливо учит его прыгать в кольцо и бросает рыбу в раззявленную пасть, а потом срывается и вытягивает хлыст по пятнистой шкуре.

http://sf.uploads.ru/t/IHtCk.jpg

Мэри и Сэм
Мэри боится, что Сэмми умрет. Прислушивается к дыханию брата перед сном, трогает бледные щеки, прижимает к себе тяжелое вялое тело. Их двое. Они никогда не бывали порознь.
Сэм прорастает из его бока, вынуждая носить близнеца на руках. Он уже давно разбит параличом и лишь иногда ворочает глазами, словно говорит: живой, здесь, не оставляй. У сиамцев на двоих – одно ущербное тело и телепатические способности, и Сэм, в отличие от молчаливого сдержанного Мэри, использует их в меру сил, распространяя вокруг однообразный жуткий гул. «Я хочу естьестьестьесть». «Больнобольнобольно». Он ущербен. Это единственный способ его связи с миром.
Кудрявый улыбчивый Мэри наряжает братца в яркий костюм, привязывает к его запястью воздушный шарик и продает билеты в кассе у натянутого шатра. «больбольболь Мы будем рады видеть вас на нашем представлении!»

http://s9.uploads.ru/t/XAdVG.jpg

Джозеф "Ящер" Лармор
«И так, дорогие зрители, как вы хотите убить его сегодня?»
Он отращивает отрубленные руки играючи и куда быстрей, чем ящерица отращивает отброшенный хвост. Лишь чуть морщится, когда Кроха вырывает кусок из его бока, когда на несколько секунд из-за выколотых глаз опускается багровая пульсирующая чернота, когда холод накрывает с головой, вода рвется в сведенное спазмом горло, а в висках пульсирует от недостатка кислорода. Джозефа сложно убить. Практически невозможно.
Звезда сцены ест за десятерых, подчищая походную кухню по ночам, идиотски шутит, громко гогочет над своей же остротой и пишет музыку. Его скрипку слушать выходит с трудом, но труппа все равно хвалит – как не хвалить, когда этот рыжий черт настолько обаятелен? Ящера порой слишком много, но его любят и терпят, спуская ребячество, розыгрыши и редкое для циркача разгильдяйство.

Горги

http://s7.uploads.ru/t/SlRWf.jpg
Брэнди "Око" Шайтел
Брэнди почти не урод. Некоторые даже находят огромный, широко раскрытый глазок, смотрящий меж его лопаток, довольно симпатичным. Глаз моргает и заинтересованно вертится, следит за вами, даже когда Око спит, отвернувшись лицом к стене - блестит из темноты. Его уродливая копия тянется через бедро Шайтела, слезится, не различает границ, и Брэнди капает в растянутые уголки капли, приоткрывает слипшееся веко и вытирает гной.
Брэнди видит. Он сидит в вагончике акробатов, пьет чай, и изучает разветвления улиц. Темные подворотни и чужие рты, он видит, что запечатано в коробке и глядит, как ворочаются под землей черви.
Смотрит, как переодевается у себя Кислотник.
У Фрэнки милые родинки на лопатках, он так очаровательно смущается, и он, Фрэнки, знает, как Око его любит - ведь Око говорил ему не раз. Иногда Око думает, что променял бы свою остроту взгляда на то, чтобы быть способным обнять его. Не через костюм.
В жизни Брэнди не все так плохо. У него было обычное детство, у него есть Фрэнки, пусть он и не может взять его за руку.
Шайтел только боится спать на спине и прислоняться к стенам. Глаз меж лопаток щурится и верит зрачком. Каждый раз, когда он моргает, когда веки сходятся вместе - Брэнди не видит ничего, кроме размытого вороха цветов.

http://s1.uploads.ru/t/FcPtW.jpg

Сара Гувер
и мини-текст.

https://pp.vk.me/c637522/v637522626/1a7b0/Bm3tTirZ0VQ.jpg
"Крошка"
Человек-мурена. Монстр. Выдается зрителям за неразумную животину, но имеет интеллект на уровне маленького ребенка. Плотная пятнистая кожа, перепонки, мурений хвост, тонкие и острые клыки, прорастающие через губы и черные глазки. Испытывает ко всем ненависть и страх в разных пропорциях, выловлен и содержится Ханом, им же дрессируется. Большую часть времени проводит в контейнере для перевозки или в сборном аквариуме (два метра в высоту и двадцать квадратных по площади пола).

http://sg.uploads.ru/t/T1i2M.jpg

Альтен "Принц" Ривер
86 лет. Выглядит на 14-20, смотря сколько крема на морду намажет. Пользуется темной магией, скрещивая ее с алхимией. Имеет довольно грустное прошлое, манерные повадки, презирает почти все живое. Раньше любил, но сия любовь переросла в маниакальные пристрастия. Экспериментирует на милых дамах, но в конце-концов травит каждую. Король настоек и омоложения. Не снимает одежду при других, включая перчатки, особенно ярко чувствует чужое присутствие (включая взгляды Ока, силу псионика, посылы сиамцев). Не выступает.

http://sd.uploads.ru/t/4axS0.jpg
Олия "Кукла" Мейзи
Идеальная девушка. Волосы только на голове, атласная кожа, белые зубы, ровная осанка, утонченность. А между ног - ничего нет. Кукла на то и кукла, чтобы быть просто статуэткой. Довольно закрытая дама, сама с собой и сама в себе. Общается с Принцем чуть больше, чем с остальными. Клоунесса, выглядит очень искусственно. Фэнтазийная Барби с барби-анатомией. В прямом смысле этих слов.

http://sg.uploads.ru/t/MSjyN.jpg

Тавиш Сотт
34 года. Творит массовые галлюцинации. Когда в себе, довольно дружелюбный и веселый мужик с чувством юмора. Но почти все время либо под наркотиками, либо в собственных галлюцинациях, и за них приходится следить. Иногда его расталкивают во время концертов, или чтобы помылся.

http://se.uploads.ru/t/N6v15.jpg
Миллитон "Пес" Дойль
Дрессировщик вервольфов. Дрессирует очень странными способами, перенимает повадки, спит с ними. Самое отвратительное, что иногда в обоих смыслах. На самом деле очень одинокий и не такой уж диковатый.

http://s8.uploads.ru/t/aFLYr.jpg

Джекил "Бестелесный" Твиг
Единственный, у кого псионик не может считать воспоминания. Раз в месяц или два переселяется из тела в тело. Каждое после его вселения сразу же начинает умирать. Мало о себе распространяется, много работает по цирку, часто просыпаясь первым и засыпая последним, чаще всего готовит для всех. Может заварить вам чай, заплести волосы, принести книжку или колечко из города, убраться в вашем фургоне и просто послушать. Обыкновенно его выдает остекленевший взгляд и прямая осанка. Бывал в теле девушек и мужчин, чаще всего называет себя Джекилом Твигом, но иногда и иными именами, включая женские. Связано ли это с тем, что он не рассказывает правды, или же с тем, что действительно не помнит - неясно. Возраст тоже сложно вычислить, потому что Твиг в подробностях описывает некоторые исторические события, но это может быть связано и с тем, что он любит читать или же просто приукрашивает факты.

http://s8.uploads.ru/t/vGb61.jpg
Всем-всем-всем скучающим в возрасте от 21 года!

Если жена пилит, если муж изменяет, если дети - спиногрызы, а на работе гоняют до третьего пота... Словом, если вы считаетe, что судьба конкретно посмеялась над вашей жизнью, то приходите, чтобы посмеяться над нашей!
p.s. никакой черной магии.
p.s. не рекомендуется тем, кто боится монстров, вервольфов, смертей, крови, насилия, уродств, клоунов, акробатов, сахарной ваты и расчлененки, сары гувер, огня, воды, отражений, шоколадных кексов, упоминания зоофилии и адского юста.

p.s. Горги спрашивал у меня, где грань между nc-17 и 21. Вот она.

Отредактировано Горгондзола (2016-10-28 15:02:08)

+1

2

Крошка заперт в ящике уже пару дней - это на прикидку. Сам он не знает и знать не может, потому что не считает сутки и года. Даже часы. Есть у него "долго", есть "быстро", есть день и ночь. Но он может чувствовать. Он понимает, что уже хочет есть, и что в воде становится все сложнее дышать.
Иногда стенки его ящика-бака гудят-вибрируют, иногда Крошку подкидывает вверх, и он ударяется лопатками о верхнюю стенку. Тогда он протяжно визжит и глухо воет, и бьется сам, размахивая тонким муреньим хвостом. Мягкий гребень на его спине перетекает в этот самый хвост, его узкий конец хлопает по правому и левому, а сам он, пятнистый и гладкий, весь вытягивается, упирается руками-лапами вниз, скользит коленями, давит спиной на крышку. Воды здесь на половину, она разбивается о его морду и иногда глушит звуки, забиваясь в горло. Крошка бьется головой до черного ореола перед слезящимися глазами или до того, как кто-нибудь снаружи не крикнет, и ящик не пошатнется тяжело в сторону. Тогда мурена укладывается на дно и надсадно плачет, как плачут собаки или кошки, которым больно. Противно-тяжелая цепочка обвивается вокруг него, потому что ее так и не рискуют снимать хотя бы на время перевозки. Она длинная и холодная.
Потом вода колышется, ящик дергает из стороны в сторону, после - все вновь замирает. Крошка вслушивается в звуки и голоса, во вдруг закипевшую жизнь там, снаружи, и нервно подрагивает от ожидания. Топот чужих ног посылает в воду вокруг него отголоски, через эту толщу все глуховато, через стенки - неразборчиво. Темнота зажимает Крошку с его неправильным человеко-муреньим телом в этом тесном пространстве, и он вновь начинает скрестись. Иногда ящик вновь дергается в стороны - сам Крошка различает ругань и повышающиеся на него голоса, но чем дальше и больше, тем короче промежутки меж его затишьями. В конце-концов он начинает звонкоголосо орать без перерыва, с каждым толчком - лишь громче. В его ребяческо-зверином подвывании слышатся острые панические нотки, и жабры раздуваются, гоняя воду, пытаясь выжать из нее, застоялой, весь оставшийся кислород.
Крошка чувствует, что его вновь поднимают, и хлопает хвостом по низу, и царапает свою тюрьму, выжимая из себя всю панику и ненависть разом. Слышится чужое шипение и говор, скрип раскладной лестницы, и он замирает. Затихает на минуту. Кто-то пыхтит в несколько голосов, поднимает его, Крошку, с контейнером, снова поскуливают ступеньки. Потом он понимает, что остается наедине с всего одни голосом - знакомым - и его верхняя губа дрожит и непроизвольно тянется вверх. Он весь напрягается, как сжатая пружина, вжимается в дно, упирается в него ладонями.
Крышку медленно приоткрывают, и мурена зажмуривается на секунду раньше - слишком яркий по сравнению с непроглядной тьмой свет все равно режет глаза даже через веки, и его жабры замирают на мгновение. С тихим щелчком крышку убирают полностью. Тогда Крошка открывает глаза и бросается вверх, весь его мир смазывается в одной неяркое, мутное пятно, а он щелкает клыками так, что челюсть сводит - но лишь едва цепляет ткань, и та рвется сухим треском. Руки проезжаются по ящику, когти соскальзывают, и мурена с жалостливым писком грохается вниз - в воду. В аквариум.
Все как всегда. Снова одно и тоже.

- Он снова уронил ящик? - сухо интересуется Принц, обходя аквариум по кругу, придирчиво оглядывая грубый каркас. Балки иногда дрожат, но еще держатся. Стеклозаменитель, плотный и прозрачный, терпит когти хищника в который раз. Принц морщится, когда Крошка врезается в гладкую стенку прямо напротив его лица, но он даже не дергается. Принц вскидывает одну бровь и выглядит достаточно презрительно. Озлобленное создание отшатывается, выгибается, глядит на него с ненавистью, а затем начинает движение по кругу. От его носа тонкой струйкой вихляеет кровь, растворяясь в воде. Контейнер для перевозки без крышки сиротливо лежит на дне, и, проплывая мимо него, мурена щетинится всеми своими тонко-острыми зубьями. Принц замечает, что еще один пророс через губу, - Очень жаль. Не забудь его достать, дорогуша.
Принц заглаживает выбившуюся прядь за ухо и даже не удостаивает взглядом сидящего на борту аквариума дрессировщика водной твари. Дрессировщик грустно прижимает к себе крышку от контейнера.
- Мне кажется, он сломал один клык, - тянет вошедший в шатер Брэнди. В руках у него букет из темно-алых роз, - Я вижу. Он скоро отвалится совсем, как по мне... В десну еще воткнется. Больно будет.
Он говорит это, но не подходит к аквариуму близко. Ему, конечно, жалко относительно разумную зверюшку, но у Ока есть целая жизнь, и он не хочет ее терять. Он смущенно улыбается Принцу и расправляет лепестки одной из роз.
- Ты снова потратил деньги на цветы?
- Да.

Отредактировано Горгондзола (2016-10-26 10:02:01)

+2

3

Дрессировщик – темная неподвижная вода. Бездонный омут. Обманчиво спокойная зеркальная гладь, под которой не мягкое песчаное дно, а сотни метров мертвой толщи и слепые хищные твари. Точно такие, к которым его безудержно тянет всю жизнь, с проведенного на юге детства до юношества, которое он проходил на просоленных кораблях. Глубоководные электрические угри, двухголовые рифовые акулы с гибкими телами и кошачьим глазом, разбивающие суда кракены. Хан испытывает непонятный любителям теплокровных трепет перед змеиной гибкостью хищников, который не смогли умерить ни шрамы, ни потерянные в пастях пальцы.
- Крошика сейчас выпустят из тесного гадкого ящика, - мурлычет он и гладит вздрагивающий от ударов бок контейнера, который едва удерживают на весу статисты.
Внутри плещет вода, чуть приглушая низкий тоскливый вой.
- Мою крошку выпустят в аквариум, здесь просторно, здесь вкусная рыбка…
Крошка выскальзывает из-под приоткрытой крышки, бросаясь прицельно на источник до боли – занятный каламбур – знакомого голоса и вхолостую щелкая челюстями. Скалится, оставляет в игольчатых зубах клок ткани, с жалобным всхлипом уходит вниз. В воду. В отличие от Хана, рисковать руками люди не спешат, и тяжелый ящик с плеском ухает на самое дно.
- Достал, паскуда. И костюм испортил.
Царапины на руке кровоточат, и дрессировщик рассматривает их с тихой нежностью. Шкуру не жаль, он и так исполосован белесыми рубцами что иная экзотическая тварь, жаль костюм, который придется латать и штопать.

Сиамцы любят наблюдать. Молчать и наблюдать, находясь чуть в стороне, чуть дальше, чем диктует вежливость – чтоб не донимать тихим, на грани слышимости, хныканьем проснувшегося Сэмми, которому неудобно и который хочет пить. Мэри бережно укладывает брата на бархатный бортик ограждения, вытирает тому ладонью губы. Глазеет на установку аквариума и на то, как беснуется Крошка. Жует яблоко, болтает ногами. Ему интересно, как там пятнистый, интересно, как скрутят бедолагу для извлечения зуба на этот раз, и сколько литров крови при этом потеряет Ящер, чтобы потом ворчать и тащить с собой близнецов грабить полупустую походную кухню. Мэри тихо хихикает, когда глупый Брэнди раздражает Принца видом очередного букета. Старика с лицом подростка сиамцы побаиваются, под руку не лезут и не маячат рядом: тот слишком ворчливый и резкий, чтобы нравиться великовозрастным детям. Когда Кислотник выглядывает из-за отделяющих шатер от закулисья пыльных портьер, втягивает голову в плечи при виде цветов и ныряет обратно, мальчишка смеется громче. Это забавляет, искренне забавляет, и сиамец прикрывает рот рукой, чтоб не подать голос слишком громко, подтягивает брата поближе, усаживая рядом и облокачивая спиной о свою грудь. Сэму все равно. Сэм – почти что кукла, но пусть смотрит, не жалко. Смешно ведь.

Тяжелый вытертый полог пахнет мышами, землей, лежалыми вещами. Пахнет старостью. Пахнет цирком. Фрэнк отводит его рукой, чтобы тихо скользнуть под только-только натянутый купол: при виде него сзади беснуются лошади, и за это стыдно. То ли перед ними, то ли перед усталыми берейторами, то ли перед самим собой. Фрэнк – коллективная совесть, уже родившаяся, кажется, с чувством вины за то, что прибавила кому-то забот своим появлением на свет. Он невнятно бормочет извинения и пробирается мимо испуганных животных.
Иметь в воздыхателях парня, от которого не спрячешься, не самый приятный расклад. От Ока невозможно отговориться срочными делами или притвориться, что твой фургон пуст. Сделать вид, что тебя здесь не было, тоже не выйдет – Брэнди окликает, радостно машет и устремляется навстречу с пугающим энтузиазмом, словно не замечая, как сзади кривит губы Принц и глазеют близнецы. Алый букет в чужих руках кажется то ли нелепым, то ли пошлым. Объектом для насмешек. Фрэнку неловко настолько, что он чувствует – едкая слизь выступает на лице каплями и стекает вниз, марая недавно промытый и до этого момента благопристойно безопасный костюм. Морщась, Кислотник отступает и снова скрывается в полумраке закулисья. Ускоряет шаг и в буквальном смысле позорно сбегает.

Нарезающий круги вокруг утопшего ящика Кроха скалится у самого стекла. Клык и правда нужно удалить – треснув, он прорвал нижнюю губу, и та страшно тянется и кровит каждый раз, когда мурена разевает пасть. Разглядывает его Хан так же, как и свой изуродованный рукав: деловито, как нечто, что может испортить представление и принесет немало проблем.
- Не волнуйся, Крошик. Папочка все сделает лучшим образом, - воркует он.
Край цепи оказывается в руках дрессировщика, и он легонько, повелительно поддергивает мурену к себе, к широкому краю бассейна.
- Джозеф, положит башку на край – дергай зуб. Я подержу. Контейнер зацепим потом.
Со своим кнутом Хан не расстается у бассейна никогда, прочно уяснив на чужом печальном примере, что отпустил арапник – ты труп. Или калека, что здесь, впрочем, практически равнозначно. Сейчас он тоже крепко сжимает в руке кнутовище, наблюдая за тем, как Кроха вьется у самого борта, поскуливая под водой и не решаясь высунуться наружу.
- Мой мальчик хочет кушать? Хо-очет. Крошка хочет рыбку? Ну-ка, поднимись!
Это звучит и мягко, и властно одновременно. Тварь вылезает. Неохотно, прижимая к гладкой башке тонкий головной плавник и опасливо жмурясь. Горбится под прямым взглядом дрессировщика, но напасть не решается и осторожно, неуверенно ползет к рыбине, выпрастывая длинные когтистые лапы, обмахивая черным языком кровящие губы. Ему страшно, очень страшно, он фырчит и жмется, косится на сбившихся вокруг людей. Стальной ошейник напоминает о том, что нырнуть вперед, на теплое и пахнущее страхом, нельзя – отдернет на середине прыжка, а потом последует боль. Заклепанная холодная полоска легонько тянет, и Крошка напрягается, раздувает ноздри и тянется к рыбьей туше.
На цепь у основания шеи опускается чужое колено, пригвождая щекой к жесткой балке, а на лопатки – тяжесть человеческого тела. Отвратительно горячего для холоднокровного создания тела. Мурена распластан, испуган до паники и оглушительно визжит, визжит так, будто его режут живьем, отчаянно и настолько громко, что слышит вся округа, а Мэри зажимает брату уши. Вырваться не выходит, но Крошка пытается, честно пытается, и бьется под дрессировщиком, проскальзывая когтями по металлу.

Отредактировано Ра (2016-10-28 16:46:36)

+2

4

Принц кривится и сминает рубашку на груди, пока все заняты и никто не смотрит прямо, открыто. Пока не обращают внимания на слабость или хотя бы делают вид, что не делают этого. Сердце у него неприятно колет, режет, будто одно ребро отошло, выгнулось и уперлось прямо под аорту. Сердце скачет и рвется прочь от острого касания, лезет через глотку. Принц прикрывает глаза и пережидает укол, как привычное и неприятное. Такое бывает, хотя он и бережет себя. Он пьет травяной чай и делает ингаляции, держит ноги в тепле и подкладывает под матрас вечнотеплый камень. Камни, травки и чаи у него в малом количестве и исключительно для себя самого. А может и не в малом. Но только для себя - так всегда.

Принц забирает с кухни чашку, Принц проходит весь путь вдоль столов, где трапезничают циркачи. Он проплывает мимо Птицы, у которой сегодня дрожат ее редуцированные крылья легкой волнующей вибрации от фоновой боли, он едва не задевает сиамских братьев, ныряет на миг в тихое больнобольнбольно, что тянет Сэмми. Принц проходит мимо Пса, который оборвал ноготь под мясо и теперь лижет-лижет и скулит, мимо факира, у которого сегодня нещадно ломит поясницу. Принц проходит мимо и оставляет чашку себе. Там смесь из успокаивающе-тонизирующих трав, он крошит туда примагниченный порошок из засушенной свеклы, и ко всему этому идет приятнейший бонус - оно выключает боль и помогает ранам затянуться. Но Принц хочет поспать сегодня - и он оставляет чашку себе. Как, впрочем, и всегда.

Сейчас Альтен закладывает руку за спину - расправляет плечи. Он уходит раньше, до того, как начнут вытягивать из воды водяную тварь, чья пасть не закрывается, а тонкие зубцы, ломкие и многочисленные, топорщатся в стороны, натягивают губы и не оставляют место языку - он сворачивается внутри, в пасти, в кольцо, черное и гладкое. Принц не любит визгов, и сам кричит лишь когда доведут, когда заденут серьезно. А сейчас он уходит, чтобы запереться у себя и выйти лишь после краткого, вежливого стука - так Сара зовет его готовить сцену.
- Лучше бы занялись делом, вместо того, чтобы меня раздражать, - он даже не смотрит на близнецов, он лишь бросает презрительную фразу в сторону и исчезает за пологом. Танцовщица-акробатка Абигейл отшатывается, уступая дорогу, натянуто улыбается. Принц не улыбается в ответ, и знает, что этого и не ждут.

Крошке так чертовски страшно.
Он захлебывается визгом и начинает прерывисто, с короткими интервалами, грустно пищать. Пищать - но по своему, резко, коротко и четко, выплевывая звук, выталкивая его из грудины. Выгибает спину, пытается оттолкнуть, чешется лопатками о тяжесть сверху. Мягкий гребешок трется о жесткую человеческую одежду, обрывается в самых нежных своих местах, и Крошка боится содрать его совсем. У Хана обжигающие ладони, такие, будто он ставит клейма, и маленькая мурена плачет, как плачет ребенок - ребенок с несколькими рядами зубов и плотной, влажной кожей в мутное пятно. Он уже не визжит, но протяжно, тратя на это весь выдох, воет вверх, в купол. У мурены слезятся глаза, влажная слизь скатывается в уголки, а он все бьет хвостом по воде, и упирается задними лапами в прозрачную стенку, соскальзывает по ней когтями. Большой и страшный человек - тот, у кого руки всегда остаются на месте, сколько их не рви-кусай, тянется к нему. В нем есть опаска, этот запах легкого страха, осторожности - обыкновенно он приносит облегчение и уверенность в себе. Но не сейчас. Когда пальцы касаются тонких, едва видных губ, мурена раскрывает всю свою пасть со всеми своими клыками - и впивается прямо в кисть, чувствуя, как легко проходит сквозь кожу и мясо, но как тяжело врезается в кость. Мурена дергает башкой вбок - и открывает рот, его плач становится совсем тихим, на грани слышимости, но теперь в нем сконцентрирована боль. Крошку отпускают, он соскальзывает вниз и врезается головой в дальний угол со всего маху в попытке сбежать. Потом там же сворачивается в клубок, трет морду руками, проезжаясь пальцами по векам, и содрогается в рыданиях.
Вся рука плохого человека утыкана его ослабшими за последнее время зубами - там и сломанный клык, и те, что расшатались, и те, что уже стали желтеть. У него все еще полно зубов, а скоро вырастут новые, острее и длиннее, но это не преуменьшает ужаса и неприятного ощущения во рту и пустых деснах. В бассейн бросают рыбу - ту самую, за которой Крошка поднялся, к которой потянулся. Слепая, мертвая рыбья туша медленно опускается на дно и остается там - Крошка вжимается в стену и старается на нее не смотреть. Она плохая. Она точно плохая, эта рыба.
Он уверен.

Око немного расстроен. У него в руках такой красивый, чудесный букет - а его Фрэнки убегает. Словно не знает, что Брэнди его видит, всегда видит. Брэнди мог бы подглядеть, что там творят девчонки в своих вагонах, как гоняется за оленем в ближайшем леске Пес, то и дело забываясь и опираясь руками и землю, или где у Принца лежат заспиртованные кошачьи выкидыши - но он почти всегда смотрит только за Фрэнки. И даже сейчас он глядит, как малыш Фрэнк теряется среди лабиринта-вагонов, как он бежит, при этом стараясь углядеть, не столкнуться с кем-нибудь. Быстрым шагом Око срезает свой путь, по дороге вдыхает аромат цветов и улыбается. Когда Вилен забегает в угол, тупик, когда оборачивается - Шайтел уже тут. Он, Шайтел, делает вид, что Фрэнк никуда не убегал. Что все в порядке, что у них все хорошо.
На самом деле, ему даже немножко больно.
- Привет, - улыбается он, перекатываясь с носка на пятку, - Я видел, что ты не занят, и подумал, что, наверное, мог бы подарить тебе их. Ну, и вот.
Он протягивает букет вперед, будто Фрэнк и без того не разглядит. Розы покачивают тяжелыми цветочными головками и выглядят так ярко-ярко, что аж глаза слепит. Брэнди все в них нравится.
- Ты у меня, типо, розочка. Такая же красивая.
Один лепесток вылетает из букета, и Око провожает его взглядом.
- Я могу донести их, если у тебя грязный костюм.

Отредактировано Горгондзола (2017-04-17 14:20:47)

+1

5

Каждый раз Фрэнки говорит себе, что взрослые люди себя так не ведут. Не извиняются по не стоящим того мелочам, не смущаются до полыхающих щек от чужих шуток. Не сбегают от воздыхателей. Но каждый раз – извиняется, смущается и сбегает снова. Он видит Око, и сердце ухает куда-то вниз, в район диафрагмы, трепыхаясь попавшей в силки испуганной пташкой. Кислотник одновременно и чертовски рад его видеть – рад больше, чем всю остальную труппу, всю или по отдельности, - и деморализован настолько, что не выдерживает прямого зрительного контакта и всегда отводит глаза. Любить его тихо, не на виду у насмешливо глазеющих циркачей, Брэнди абсолютно не способен.
Фургоны смыкаются в тупик совершенно внезапно, и уйти от приятного, но болезненно пристального внимания не представляется возможным. Это ранит. Ранит и то, что он, наверно, неблагодарный урод, который не ценит своего Око, своего замечательного, прекрасного Око, который делает все для того, чтобы эта неловкость наконец ушла.
- Брэнди.
Кислотник закрывает лицо и нервно смеется.
- Брэнди, они очень, очень красивые, но ты же понимаешь, что я их наверняка спалю?
Он никогда не трогает лицо перчатками, не приглаживает волосы, не подпирает щеку ладонью, когда скучно. Прикасаться к собственной коже опасно для окружающих. И теперь Фрэнк смотрит на перчатки, истекающие слизью, а потом виновато поднимает взгляд. Дескать – прости идиота. Думает о том, что он наверняка уже пунцовый и выглядит жалко.
Если бы мог, Кислотник обнял бы Брэнди. Но не может даже так, через костюм, поэтому просто улыбается:
- Спасибо.
Цветы Око несет с такой гордостью, будто хочет, чтоб их видели все. Их и видят все – фургончик Фрэнки почти в самом центре разбитого лагеря. Кислотник плетется за чужой спиной, практически невидимый за ней и охапкой роз. Что-то опускается на его вихрастый затылок и шипит, растворяясь:
- Эй, милые мои, когда на свадьбе гулять будем?
Удобно устроившийся на крыше фокусник (щегольские усики, усталый вид, цветастые шаровары и подтяжки через голые плечи) щедро зачерпывает из цилиндра лепестков и обсыпает их двоих. Осевшие на Кислотнике превращаются в пар за какую-то долю секунды. Из шляпы вылетает пара белых голубей. Выстреливают шелковые ленты. Фокусник сосредоточенно шарит под вторым дном, Брэнди даже приостанавливается посмотреть на продолжение программы, но Кислотник морщится и кивает ему вперед. Он понимает, что смеются над ними беззлобно. Понимает, что сам бы потешался, будь рядом двое таких же влюбленных клоунов, бегающих друг за другом уже не один год без надежды на то, что все будет «как у людей», но сделать с собой ничего не может.

Фрэнки Вилен любит домашний уют. Светлое дерево, глубокие кресла, в которых утопаешь как в пуховой перине, мягкие ковры, безделушки, камины и много-много света. В его фургоне – металл и резина. Плотные искусственные занавеси на огромных окнах. Постель, застеленная одеялом, обернутым тонким каучуком. Узкий шкаф, где из одежды только аккуратно развешенные за плечики защитные костюмы. Фрэнки чувствует себя безопасным только здесь.
- Вазу… сам, хорошо? У меня грязные руки.
Пока Око роется на полках, где бережно расставлены им же подаренные безделушки и книги, Кислотник споласкивает перчатки в нейтрализаторе над жестяным ведром. Здесь почти все личные вещи напоминают ему или о немногочисленных поклонниках, или о Брэнди. Чаще – о нем. Фрэнки гадает, знает ли тот о собственной фотографии под его подушкой.
Встречаться с парнем, который видит все, странно. Кислотник смывает слизь под душем каждый вечер и после ходит по освещенному керосинкой фургону без одежды, пока не высохнет. А иногда и дольше, когда плотный резиновый наряд успевает достать полным отсутствием тактильных ощущений настолько, что он не может заставить себя натянуть его снова. Кислотник потягивается на кровати, с наслаждением чешет частым гребнем отросшую бесцветную макушку, разминает руки, пальцы, между которыми отпечатались швы. И каждым нервом чувствует направленный извне чужой взгляд. Чувствует, с удивлением для себя самого не отмечая внутри ни малейшего его неприятия.

***
Ящер запихивает в рот остатки пирожка и, еще жуя, поднимается с насиженного места. Бесцеремонно вытирает жирные пальцы о рабочие штаны. Он ест почти всегда, регулярно грабя походную кухню и с восторгом принимая домашнюю выпечку от юных поклонниц его таланта, харизмы и симпатичной мордашки. Всегда таскает с собой что-то, чем можно подкрепиться и на время успокоить вечный волчий голод. Ящер выуживает из оттопыренного кармана крупный румяный персик и кидает Мэри – на колени, не в руки, в руки не поймает:
- На.
Тот улыбается, берет ладошку брата в свою и делает вид, что салютует. Сэм бормочет что-то на пределе мысленной слышимости, но Джозефу плевать. Близнецов он любит как младших бестолковых братишек. Любит еще и потому, что абсолютно глух к телепатии.
- Ты только Кроху держи. Мне-то все равно, а вот он начнет трепыхаться – будет больно.
Узкий желтоватый зуб маячит почти перед глазами, когда Джо опускается перед муреной на колени и пытается примериться к кровящей морде. Малыша жалко, тот пищит, вырывается, вертит скуластой башкой и поднимает брызги ударами пятнистого хвоста. Хан мокрый насквозь.
Кусает Крошка внезапно. Разевает пасть и нашпиговывает Джозефу запястье всеми рядами неправильных ломаных игл, что заменяют ему зубы. Это не больно. Совершенно не больно. Чуть тянет и печет, когда клыки упираются в кость и с нее соскальзывают, когда похрустывает хрящик сустава, но Ящеру безразлично. Больше волнует то, что мурена окатил его с головой, и придется плестись к черту на куличики переодеться. Кроха разжимает челюсти и со стоном уходит вниз, змеей утекая из-под Хана и забиваясь в дальний угол. Бьется о стекло. Жалуется сам себе на гадкую жизнь.
- Жалко.
Южанин пожимает плечами и, приговаривая про «хорошего послушного Крошечку», бросает твари рыбину. Впрочем, безрезультатно. Тот не берет – только сжимается в комок и смотрит грустно-грустно. Джозеф бы его отпустил. Слишком уж тоскливо вольной животине живется в кочевом цирке, в двадцати метрах стекла вместо родного озера. Толпе хватит и вервольфов с дрессированными пони.
Сиамцы подтягиваются ближе, заинтересованные ставшим вдруг таким интересным Ящером. Мэри сгребает желейное тело братца в охапку, по-детски склоняет кудрявую голову набок и встречается с рыжим взглядом.
«Можно?»
Он молчалив и деликатен настолько, насколько может быть деликатным юнец его возраста. Не лезет под руку. Не лезет в чужие мысли. Редко просит помощи. Разве что глазеет порой почти в упор, но это, считает Ящер, можно пережить.
«Ты мне разрешишь?»
- Да на здоровье.
Джо протягивает руку, и его лижет мягким чувством благодарности. Невербальным «спасибо» от любопытствующего Мэри, бережно ощупывающего его затянувшиеся вокруг крошкиных зубов раны. Близнецы обожают необычное, обожают новое, обожают мелкие забавные вещицы, таких же уродов, как они, и восторженно ахают, когда Ящер выдергивает иглы одна за одной, и отверстия затягиваются практически в тот же момент.
Зуб пробивает носовую перегородку с маху, проходит насквозь с единственной скупой каплей крови, которую Джозеф растирает между пальцами. Он стягивает мокрую холодную безрукавку, ерошит рыжие волосы, горбится и скачет вокруг хохочущих сиамцев, хмурясь и выпячивая нижнюю губу. Стучит в воображаемый бубен:
- Священный танец призыва духов предков для избавления нашего зануды-Принца от старческого маразма! Хан, не скисай, ради такого благого дела не грех и присоединиться.
Ящер нравится Мэри. С ним не бывает скучно. Он много и весело болтает, смешно шутит над тем, над чем остальные боятся, и таскает близнецов с собой везде, где может. И Сэму тоже нравится, насколько может импонировать кто-то разбитому параличом изуродованному телу с сознанием годовалого ребенка.
Немногословный Хан хмыкает и обеспокоенно глядит в идущую кругами зеленоватую воду.

Отредактировано Ра (2016-11-03 23:33:46)

+1

6

Он был птицей.
Ветерок огладил кромку его перьев, прошелся по маховым, раскроил мягкие, нежные ворсинки. Он, такой маленький и легкий, пролетел над рядом книжных полок, поднимая пыль. Быстрый, почти как колибри, взъерошенный и счастливый. Рыжая Молли за прилавком протирала цветные картинки пурпурной тряпочкой, и облако ее рыжих волос закрывало почти все лицо. Он приземлился прямо на эти рыжие пряди, зарылся грудкой, и она звонко засмеялась ему, такая же счастливая и прекрасная. Она была ему рада. Он был частью ее дома. Жизни. Здесь было его гнездо, сплетенное из ниток и блестящее от крошечных прозрачных блесток-звездочек. Он впихнул меж двух ярких ниточек пурпурную бусину и придавил клювом. Птенцы в гнезде весело завозились, приветствуя отца. Он вспорхнул к ним и потерся клювами с их матерью-птичкой. Молли не мыла волосы, но они всегда были чистыми, и на них всегда был его домик - крошечное гнездышко из цветастой пряжи и бантиков. Звякнул колокольчик. У посетителя в черных волосах сопела сорока, подняв длинный блестящий хвост к потолку. Он взлетел, чтобы поприветствовать ее.
И вдруг упал вниз, прямо на твердый, дубовый пол, разбиваясь насмерть.

Мир проявлялся медленно. Так выходят из комы. Так он выходит из своих снов.
- Тебе надо поесть, Джекки еще не было. Ловишь фокус? Как пространство, осознается? Попробуй встать.
Сара щелкнула пальцами перед его носом. Тавиш проследил за ними, поморщился - мутная картинка раздвоилась, а затем сошлась воедино. Он больше не был птицей.
Слабые застылые мышцы с трудом напряглись, и у Тавиша перед глазами заплясали мелкие искры, когда все тело прострелило резкой болью. Из резкой она превратилась в не менее сильную, но теперь - тянущую, нудную. Он с трудом поднялся, хватаясь потной ладонью за руку Сары. Ноги задрожали, и его самого будто заткнули плотной ватой, все его чувства. Они были грязные, мерзкие.
Ноющие ребра. Сухая глотка. Влажная дорожка вязкой слюны, стекшей на подбородок и шею, впитавшейся в ворот майки. Головокружение. Тусклые цвета, пыльные запахи, ломанный звук. Настоящее все - оно не такое великолепное. Но в нем нужно жить.
Тавиш улыбается с трудом. Уголки его губ трескаются из-за этой улыбки.
- Прекрасно выглядишь, - говорит он Саре. Его голос, давно отдыхающий, звучит совсем тихо и хрипло. Она держит его за руку, помогая спуститься вниз, на землю, а потом отпускает. Он понимает. У нее дела. У Сары всегда дела. Он понимает, что Сара всегда прекрасно выглядит. Лучше него.
Небо давит на плечи Сотта. Он будто несет тяжелую штангу, каменный пантеон, и каждый шаг загребает пыль. Тавиш шатается, опирается на вагончики грязными руками и мимолетно думает, как же он, черт возьми, любит Джекки. Просто за то, что он дает ему больше времени.
Быть счастливым. Быть свободным. Быть живым. Подальше от этого долгого пути. От серой суматохи.
Он зависим. Он знает. Это не так и плохо - быть зависимым. Зачем сила воли ему, Тавишу, если она лишь принесет больше боли? Сотт сплевывает на землю комок слизистой и ковыляет к ближайшему свободному место у столов. Он все еще не в себе, его движения вялы, идут мазками - он заваливается на скамью с грохотом, задевает сидящего совсем рядом Мэри плечом. Он как кукла-неваляшка. Падает, но старается держаться.
- Мои извинения, - шепчет он. Это должно было звучать громко, но есть - лишь надломанный шепот. Голос совсем не держится. Жестяная кружка с водой дрожит в его пальцах, маленькие волны бьются о стенки, и вода, перелившись через край, впитывается в размякшую деревянную поверхность. Тавиш с жадностью выпивает треть, остальное пролив на стол и на себя. Отставляет кружку, и затем расслабляется - падает тряпкой на стол, голова его клонится вбок. Он прикрывает глаза.
Новый ушиб пульсирует. Пульсирует все тело. Само сознание.
- Я был птицей. Птицей, гнездящейся в волосах, птицей, читающей книги. Там были такие красивые строки. " Я буду плавать, хвостом мешая водицу, прозрачную, как стекло, а ночью лунный блестящий шарик коснется гладких моих боков...". У меня были такие красивые птенцы. Вот такие.
Он улыбается по-доброму, разжимая кулак. Синичка соскакивает с его руки, веселая и яркая - ярче всех и всего вокруг. Она ненастоящая, но мягкая и совсем-совсем живая на вид. Тавиш щекочет ее под щечкой, раздвигая перышки, а она вдруг вспархивает - и усаживается на Мэри, копается в его волосах деловито, путает прядки. Это все - иллюзия. Но в чем смысл от нее отказываться?
- И у них была такая добрая мать.
Он вздыхает, жмурится до салютов на обратной стороне век, борясь с желанием провалиться обратно, в грезы. Ему бы хотелось, но он терпит - надо еще поесть, надо еще сходить в душ и смыть всю грязь. Надо притвориться живым. Нормальным человеком.
От Тавиша остро пахнет потом и поломанными мечтами.

Пес грызет край деревянной плошки. У него ноет язык - он посадил занозу, слизывая кашу с рельефной поверхности стола. Столы у них сборные, деревянные, дешевенькие, щепки торчат везде, но Пес - неаккуратный, жадный и диковатый. Он почти не привередничает и съедает все - даже эту отвратную, комковую манку, внешне больше похожую на разведенную с песком грязь. Он проезжается туповатыми клыками по краю своей тарелки и замученно пыхтит, поглядывая на котелок Ящера. От Ящера всегда вкусно пахнет - жиром, фруктами, жареными пирожками, блестящими от масла, тушеным мясом, вареной кукурузой и много чем еще, потому что Ящер ест всякое и часто. Пес отпускает тарелку и тыкается мордой в чужой локоть. Ящер привыкший, он треплет его по макушке растопыреной ладонью, но ничего не дает. Вычищает свой котелок до блеска. Пес почти хныкает по-детски - у Джозефа всегда еда вкуснее. Человеческий еще-ребенок завидует почти до покрасневших щек, но злится долго не может. Только обижается - совсем по-собачьи.
На севшую рядом птицу-синицу Псина скалится остервенело и жмется к чужому боку. Ни он, ни его стая не любят игр Тавиша - они ирреальные, обманчивые, они сбивают все инстинкты набок. Обманывают нюх. Почти осязаемые, но только до тех пор, пока Тавиш держит галлюцинацию - а потом она рассыпается прозрачными кусочками и обрывками перьев.
- Кривая штука.
Пес тянет верхнюю губу вверх, когда пичуга делает перескок. Ее ирреальные лапки не оставляют на поверхности следков-царапок, и пахнет она неправильно. Не по-птичьи. Это - переслащенный мираж, который Тавиш бы хотел видеть и с каким бы хотел жить. А Пес любит реальное. Истинное. Он не желает обманываться, хотя и делает это. Когда жмется к Хану в надежде на то, что сильный и большой человек примет его, как своего. Когда пытается стать обычным. Легкое воздушное перышко, синее крылышко - все его пугает. Птичка чирикает, перелетает на край его тарелки, и Пес скатывается вниз, на землю, с задавленным скулежем. Черные глазки-бусинки разглядывают его, и он отползает в сторону, в ноги к Хану - и там обнимает колени и сидит, поглядывая исполдлобья.
Пес не любит ложь. Пес царапает чужое колено в поисках защиты, но его только тыкают носком ботинка, как нашкодившего щенка. Миллитон укладывается на землю совсем, жмется, прижимает подбородок к ладоням. Его дыхание выравнивается, но он все еще напряжен.

Брэнди много делает для Фрэнка. Для начала - он его любит. Но это уже давно каркас, основа. Дальше - больше.
Он честно старается сделать так, чтобы Фрэнк чувствовал себя комфортно, потому что даже когда Фрэнк улыбается, когда ему хорошо и он почти-почти счастлив - остается в нем эта грусть, таким легким налетом, через который сложно пробиться. Око знает, что там. Вопросы.
А если бы?.. А что бы?.. А как?..
Если бы это был не я, было бы тебе легче? Что бы было, если бы я был нормальным? А как нам быть дальше?..
Око ненавидит каждый из этих вопросов и еще много-много других. Он всегда старается улыбаться, старается не замечать плохого и быть позитивным, из кожи вон лезет, чтобы Вилен хоть на одну несчастную секунду забыл о том, что не может его коснуться. Око тоже не особо потискаешь - он нервничает от прикосновений к бедру, его не положишь на спину, не погладишь ее осторожно, его нельзя обнять крепко-крепко... Но с этим нельзя сравнивать. По сравнению с Фрэнки у него есть бесконечное число "можно". А у Вилена - одно большое "нельзя".
- Я бы поцеловал тебя сейчас, - подмигивает Око Кислотнику, улыбается почти-нахально, но больше подбадривающе, - Просто чтобы посмотреть на это со стороны.
Ему нравится, что тридцатилетний мужчина краснеет от его слов и взглядов, как влюбленная сельская школьница. Это льстит. Но гораздо больше - просто умиляет. Брэнди достает расписанную голубыми цветами вазу - подаренную им же - и осторожно ставит туда букет, с трудом впихнув последний стебель в общую кучу. Он ставит вазу на полу, привалив к креслу и подперев сбоку какой-то коробкой. Ярко-красное пятно ярко выделяется, делает фургон Фрэнки чуточку веселее. Оку нравится.
- Идем, пока Ящер не слопал наши порции.

На завтрак уже стеклись все, кто хотя бы надеялся сегодня, собственно, позавтракать. Припоздниться или забыть - почти наверняка остаться голодным до обеда, потому что ни Джозеф, ни Пес, ни еще несколько анонимных личностей не знают жалости. Поэтому практически все появляются едва ли не синхронно, в одно и тоже время.
Руни сидит на освещенной солнцем стороне, но закрывается от тусклых лучей цветастым зонтиком. Зонтик розовый и украшен одуванчиками и бабочками - Руни уже долго добивается у главного смены этого злополучного огромно-милого зонта на другой, больше подходящий мужику сорока лет, но у директора всегда есть повод отказать. Какая-нибудь отговорка. "Мы же цирк, все должно быть веселым". Руни, которого прозвали Одуванчиком и которого это даже немножко бесит, негодует от такой несправедливости. Запрет на простой черный зонтик и разрешение рвать Джозефа на куски на радость зрителю кажутся ему несовместимыми вещами, но люди непреклонны. Руни ест свою еду с такой ненавистью, что еду становится жалко. Здесь же десятирукая Саша жонглирует яблочками со скуки - она либо уже поела, либо отдала свою еду, и сидит исключительно за компанию. Сара Гувер заполняет отчетность о расходах, рядом с ней почавкивает чудной клоун-монстренок, которого они подобрали дитенком пару лет назад. Дитенок за пару лет значительно вымахал - из расстегнутого комбинезона виднеется тянущаяся от шеи до пупка кривозубая пасть, в которой еда пропадает стремительно и быстро. Восемь крохотных черных глазок на ключицах моргают по очереди. Голова у него фальшивая. Болванка. Вполне себе из мяса и кости, но абсолютно ненужная. Как лампа у удильщика. Он у них клоуном. Рядом со Ставридой, который фанатично раздувает жабры и не столь фанатично возит ложкой по тарелке - пустое место слева, а справа мостится Хан, у его ног - уже успевший все свое умять Пес. Лежит прямо на земле и разве что не виляет хвостом. Ну, хвоста у него нет.
Из оставшихся мест - лишь парочка, на разных столах и сторонах. Двух рядом, чтобы вместе сидеть, Око не видит. Он тормозит и оглядывается в неуверенности, кусает губы. Ему бы хотелось сидеть с Фрэнки - и это все знают. Обычно им оставляют два места рядом.
- Садитесь, я все равно не буду, - Ставрида машет когтистой рукой и тянет губы в улыбке, показывая мелкие рыбьи зубки. Встает с насиженного места, пошатнув лавку, и Око благодарно улыбается ему. Он подавляет желание подать Фрэнки руку - не просто потому что перчатка может оказаться не такой уж и чистой, но и потому, что Фрэнки будет жутко стесняться такой галантности. Галантность можно оставить Лиаму и Саре, которая сейчас поочередно окликает циркачей и выдает задание на ближайшие пару часов. Она то бы не стала краснеть - она, в общем-то, выдала бы тихое "угу" и записала бы в столбик "Зам.колес" ровным косым почерком "три шт. 5,67 сер.". Милая женщина.
Кто-то передает им с Фрэнки еду, и Око почти не притрагивается к своей - он косится на Кислотника, улыбается, предлагает в следующий раз принести лилии, или, если он хочет, какой-нибудь сборник стихов. Фрэнк смущается и даже хихикает.
Хан, сидящий справа, хмурится и кривит губы. Хан, сидящий справа, прожигает спину Око злобным взглядом. А потом стукает кулаком по столу так, что тарелки подпрыгивают. Око не оборачивается, но улыбка пропадает с его лица.
- Какого хрена я должен смотреть на то, как эти два голубых урода пускают здесь друг на друга слюни?!
Око считает раз, Око считает два, Око считает три...
- Мне что, предлагается под это есть?
Око сжимает пальцы на краешке стола до - ха ха - побелевших костяшек.
- Знаешь, я не слежу за тобой постоянно, - цедит он, и его голос понижается и опасно клокочет. Он на взводе, - Потому что, боюсь, после рассматривания всех зоофильских подробностей твоей жизни, не смогу сидеть рядом. Так что ты бы продолжал спокойно лизаться со всяким людоедным зверьем и не разевал пасть зазря.

+1

7

Лиам трогает кончиками пальцев тонкие эфемерные нити, что текут от него к каждому, кто находится в комнате. Их можно натянуть легким движением разума, а потом перетечь – из себя в кого-то. В чужое тело, в чужое сознание, в чужие чувства. Стать Сарой, сухие щелчки счетов в мыслях которой псионик слышит практически так, наяву, или Мэри, чтобы до боли отчетливо чувствовать себя соединенным с близнецом крепкой цепью из плоти и телепатии, а потом, возвратившись в тело, испытывать тихое облегчение от того, что ты один. Лиам считает, что у людей есть свой вкус. И это не имеет ничего общего с гурманством. От пары десятков секунд в голове Брэнди на языке остается сладковатый привкус, а в сознании мелькают цветные смазанные картинки городского рынка, где уличная торговка набирает цветы в букет и вяжет их лентой. От Кислотника – горьковатая, еле заметная полынь и что-то пряное. Как от степной куропатки, запеченной в вине. Псионик выстукивает пальцами веселый ритм и думает о том, как пригласит вечером Сару на ужин.
На другом конце стола Ящер в красках рассказывает, какую барышню закадрил, когда выкроил время сбегать в город за покупками. Под одобрительный свист обрисовывает руками пышный силуэт.
- Тебе хорошо, Джозеф, а на меня такого кто посмотрит?
- А тебя от абсолютной нормальности отделяет только покупка хорошей бритвы.
Циркачи хохочут вместе с Йети – с добродушным пареньком, заросшим белой шерстью по самые глаза. Его любят девушки, но только свои. Да и то, на расстоянии, по-доброму: любят чесать его пух и заплетать в косички, гладить как большого кота. Йети пытался идти на поклон к Принцу, но «старика, кажется, проще ограбить, чем что-то выпросить» - жаловался потом он, получив вместо средства от роста волос захлопнутую перед носом дверь. Риз много работает: мечтает скопить денег, жениться и уехать на север, в глушь, разводить оленей. Ящер каждый раз шутит, что оленей ему должно хватать и здесь.

Обычно завтрак готовит Джекки, милый безотказный Джекки, в руках которого спорится работа, самая гадкая манка превращается во вполне съедобную запеканку или пудинг, и труппа просит добавки. Но Джекки нет, и Мэри грустно размазывает по тарелке серую комковатую кашу. Ее не хочет он, ее не хочет Сэмми, но с капризным братом он считается мало. Набирает полную ложку, открывает чужой неподвижный рот и кормит Сэма насильно. Тот не может двигаться, не может полноценно питаться сам, и жидкая каша клокочет в горле, прежде чем проходит судорога, и близнец сглатывает. Сэмми не хочет серую безвкусную дрянь. Он капризничает, хнычет в голове у сидящих рядом – Абигейл морщится и отворачивается, не выдерживая грубого мысленного вторжения. Мэри стыдно. Он кладет ладонь на птичий острый локоть и с немым извинением заглядывает в глаза: прости нас, все в порядке, правда же, да?
Птица улыбается через силу, кивает и поднимается, чтобы сбежать от людей - к себе в фургон, прочь. Она до отвращения трезва, и оттого еще больше тянет сжаться в комок и закрыться. Псионик на миг стекленеет взглядом, а после морщится, отворачивается. Трогать Абигейл и мерзко, и больно, и хочется до скрипа помыть руки после: у нее обжигающе-расплавленные смазанные чувства, она тонет в жалости к себе. Птица тонет в собственном прошлом, не умея, да и не желая его отпустить. Лиам не хочет плавать в этом кипящем жерле. Вместо этого он поднимается навстречу Саре, улыбается ей и отодвигает стоящий рядом стул. Наливает ей чашку чая. Интересуется, что она будет есть. Сара принимает его галантность как должное, суховато кивая в ответ.

Мальчишек легко заинтересовать. Мэри улыбается во весь рот и машет Тавишу, каждое пробуждение которого для них – праздник. Он почти как волшебник – добрый, совсем не такой, как Принц, - даром что остро пропах потом, не менял одежду и не мыл засалившиеся волосы уже пару недель. Сиамцы улыбаются и затаивают дыхание, когда синичка устраивается поудобней, перебирая крошечным клювом кудрявые прядки. Разочарованно вздыхают и неуклюже пытаются подставить птичке ладонь, когда та скачет дальше. Не успевают. Зачем ей шелудивый пес? Они же лучше пса. Во всяком случае, они любят волшебство.
Когда Миллитон лезет к нему в ноги, Хан отодвигает его сапогом. Бесцеремонно, но не грубо. Пока не грубо. Для него пес ненормален во всем, начиная от стойкого запаха зверя и грязи на морде, и заканчивая собачьими повадками. Совершенно недопустимыми повадками. Хан не выносит подобострастных взглядов снизу-вверх, когда Миллитон припадает брюхом к земле и заглядывает ему в глаза, не выносит, когда он спит под его крыльцом, и хорошо, если один, а не со стаей. Ненавидит подвывания под окном и неожиданные странные подарки.
Еще больше Пса Хан не выносит телячьих нежностей странной парочки уродов. Око с Кислотником глядят друг на друга как два влюбленных голубка, и это бесконечно злит. Южанин уверен, что такую противоестественную погань нужно если не выжигать и не валять в дегте и перьях, то гнать из приличных мест и от приличных людей. От таких, как он, например.
И когда Брэнди взрывается и шипит на него в ответ, Хан в фальшивом умилении растягягивает губы:
- О, так я хотя бы могу с кем-то лизаться. Пусть даже со зверьем.
Хан бьет по самому больному. С удовлетворением видит, как, почти как от удара, дергается четырехглазый, как еще больше бледнеет вроде бы спокойный Фрэнки. Да это и есть удар. Еще более подлый, чем если бы он решил применить физическую силу. Хан чувствует чужие неодобрительные взгляды, хмыкает и допивает остывший, едва теплый чай с ощущением своей полной победы. Что бы ему не ответили, последнее слово уже осталось за ним.
- Взял бы ты пару мастер-классов у Пса, тебе, думаю, понравится. Мудакам вообще нравится всякая отвратительная хуйня. Миллитона порадуешь - хоть кто-то тебе рад будет.
Пес уязвленно скулит из-под стола, лезет к Хану за сочувствием на колени, но получает ощутимый пинок в бок и отстраняется с воем. Хану ничуть не стыдно, даже напротив – ему хорошо.

У Фрэнки трясутся руки, когда он изображает саму невозмутимость, намазывая джем на тосты для себя и для Брэнди. Он смотрит вниз, на неаккуратно – пригорел по краям, не хрустит в серединке – поджаренный кусочек хлеба и практически не видит от незаслуженной обиды ни его, ни собственных рук, затянутых в черное. Он не привык к такому. Не привык огрызаться в ответ. Но когда Око и Хан вскакивают с мест, и первый красноречиво сжимает кулаки, Вилен тянет приятеля за плечо назад. К себе. Чтобы не делал глупостей.
- Тронешь – Принц будет наращивать тебе морду на кости заново. Если успеют дотащить до лазарета.
Ядовитая слизь дорожками течет по лицу и волосам вниз. Щекочет затылок. Фрэнки зол так, как не был зол давно, он смаргивает, когда липкая влага застит глаза, но не отворачивается, как привык. Смотрит прямо.
Они уходят, когда Хан примирительно вскидывает ладони.
- Курятник удаляется, можно и поесть спокойно, - выплевывает он им в спину.
Повисшее в воздухе напряжение можно практически черпать руками. Кто глазеет с любопытством, большинство – неодобрительно. Ящер встречается с виновником конфликта взглядом и кривится так, будто оскорбили его. Малыш Мэри оставляет на столе плошку с недоеденной кашей, вытирает брату губы и в спешке приматывает его широким отрезом ткани к себе. Так носить чужое тело куда удобней, чем в охапке. Мэри выгребает в цветной подол половину фруктов из стоящей посередине центрального стола общей вазы, заворачивает в салфетку брошенные Кислотником тосты и утекает за ним настолько быстро, насколько может, окатив Хана с головой таким громким «ты не прав», что оно еще долго отдается у того в мыслях.

- Я в душ. Не подглядывай, пожалуйста.
Кислотник осторожно снимает с плечиков чистый костюм и свободной рукой ловит капающую с подбородка слизь. Он взвинчен, и та течет, не переставая. Фрэнки дергается, когда Око тянется погладить по плечу, и останавливает того жестом. Он опасен. Его сейчас нельзя касаться.
Вода с разведенным в ней нейтрализатором шипит и пенится, смывая вместе с кожным секретом и раздражение. Плотно сжатый комок нервов внутри постепенно разжимается, и, споласкивая волосы, Вилен чувствует, как его отпускает злость. Он становится тем, кем привык быть обычно: мягким и бесцветным, неловким, неуверенным, тем, кто вряд ли решится угрожать языкастому Хану. Бак с водой пуст, его нужно наполнять заново, и Фрэнк с сожалением перекрывает душ. Ему стыдно выходить в фургон обсохнуть так, как привык обычно, и он мнется в тесной влажной душевой лишние пять минут прежде, чем одеться, сгоняя тыльной стороной ладони прозрачные бисерины капель с кожи.
Око валяется на его кровати, листая книжки. Любимые зачитаны до дыр в буквальном того смысле: некоторые страницы прожжены мелко-мелко, в тонкие, с рукописную точку, соты от неловко встряхнутых волос или резкого движения рук. Рядом с Брэнди – неудавшийся завтрак. Яблоки, сэндвичи и помятый персик с ободранной шкуркой и следами пальцев. Пахнет им и розами, и вместе с Оком это делает его фургон, обычно светлый, стерильный и безликий, удивительно жилым.
И Фрэнк пристраивается рядом с Оком, на самом краешке. Осторожно, чтобы невзначай не задеть.

+1

8

Псу не бывает так уж больно. В смысле. Ему больно, да. Вполне. Он же не Ящер, и болевой порог у него самый-самый обыкновенно-средний. Но он привык, нашел единственный выход. Точнее - привыкает еще, и будет привыкать всегда, потому что боль либо копится, либо становится сильнее, либо трансформируется в новую. Боль поглощает боль, привычка сменяется привычкой. Жизненный круг, цикл. Он привык к чувству голода, ощущению тяжелой хватки на загривке, к острым камням, пущенным из рогатки, к тому, что длинные волосы цепляются за ветки. Это прошло. И он привыкает (и близок к идеалу) к ноющим от ночного холода мышцам, своей сгорбленной фигурке, к щепкам под ногтями и на языке. Игривым тычкам стаи в живот или бок тяжелыми лапами, к болезненно-тянущей пояснице и резям в животе. У Пса болят зубы, уже крошатся некоторые, осыпаются в рот белой крошкой - большую часть жизни он не ел растительной пищи и не знал щетки. Пес чешется, его кожа обгорает на солнце и осыпается шелухой. Но получить пинок от Хана, от человека - это куда больнее. Это унизительно и очень жестоко - Пес хочет быть обычным, Пес хочет однажды родиться крестьянским мальчишкой и вырасти, и стать, как все. Он просто никак не может научиться. Ему хочется завести друга.
Псина трет ребро и ползет под ноги Саре. Хана он чувствует и любит, любит как собака хозяина - хозяина с палкой, тяжелым хлыстом, человека, который давит аурой и взглядом. Пес припадает животом к земле и переворачивается на спину, подставляя брюхо - он хочет быть хорошим мальчиком, но Хану интересна разве что стая вервольфов. Миллитон скулит и ночью плачется им тихо и зло. А сейчас он вцепляется в чужие ноги, стискивает пальцами ткань, скользит ногтями по острым коленям. Дойль распускает сопли и надрывно рыдает в ноги Сары, так, что его истеричные всхлипы слышат все, сидящие даже в местах десяти поодаль. Это было бы неловко, не будь Пес плаксой. Миллитон не привык, что люди осуждают публичные чувства, что слезы - признак слабости. Он ревет часто и недолго, урывками, быстро иссякая, и оттого уже не особо кого-то волнует своим присутствием.
Детям прощают многое, даже если детям уже больше двадцати.

Сара перебирает спутанные черные лохмы пальцами. Они их расчесывают - Пес кусает губы и иногда делает рывки в сторону, когда дерешь щеткой совсем уж бесцеремонно. Чаще ему просто срезают свалявшиеся колтуны - у Миллитона короткие, неровно стриженные черные клочки. Обрезанные быстро и беспроблемно. Пряди подлиннее он дергает недовольно, когда падают на глаза. Сара чешет чужой загривок и гладит по плечам взрослого ребенка. Он ей как сын, но сын, которого она не хотела заводить - такой, от вынужденного брака или подкинутый под дверь темной ночью.
- Ну-ну, - вздыхает она скупо, откладывая карандаш, - Гадкий Хан обидел щенка, да?
Пес легонько кусает ее в коленку и бубнит, что он, Дойль, не тупой, и  что совсем не щенок. Сара отмахивается - пожимает плечами и поджимает губы. Она не вдается в подробности, у нее много дел и мало времени на то, чтобы постоянно отвлекаться на личностные тяготы и грызни. Пса все не воспринимают всерьез - зато воспринимают всерьез ее, Сару.
- Хан, - начинает она, сцепляя руки в замок, - Личное не переноси на сцену. К этому я пока не придираюсь, просто напоминаю. И да. Не за столом. У меня тоже портится аппетит, между прочим. У нас всех.
Руни пожимает плечами. Манка стекает с поднятой ложки над столом обратно в тарелку с громким шлепком - ему ничей спор не мешает. Хан, может быть, хочет что-то еще сказать, но Сара придвигает к себе чашку с чаем, и ясно, что она не будет слушать. Пса она больше не гладит, вообще особо не обращает внимания. Он смаргивает злые слезы обиды, но не уходит и не убирает голову с коленок - устал малыш.
Чай крепко-горьковатый, без сахара, с явным, ярким запахом, ласкающим мысли. Как она любит. Как делает Лиам. Лиам вообще делает много хорошо, а Сара привыкает это принимать. Жить во внимании. В тусклом-тусклом, почти сером свете единственного софита. Она улыбается ему - быстро, но искренне. Ее улыбка слабая, легкая, без оскаленных белых зубов, но она для него. Она хорошая, эта улыбка.
Сара отпивает один глоток и возвращается к рабочим мыслям.

Я в душ. Не подглядывай, пожалуйста.
Око не подглядывает. Он зол. И ему чертовски обидно. За себя, за Фрэнки. За них. Мудак Хан - что он вообще знает об отношениях? Хан пропитался солью так, что даже спустя годы жизни на суше от него несет терпким морем, Хан привык к тому, что его любимые твари откусывают от него куски и желают сожрать, растащить по дну бассейна. И если это любовь - переходящая из нежности и воркования слепая ярость и человеческая жестокость - то пусть он с такой своей любовью к ним не лезет. У Око с Фрэнки все искренне-болезно, так, что сердце щемит. Не за себя даже - за малыша Фрэнка, которому уже тридцатник и который нормально-искренне не целовался даже с помидором.
Око переворачивается на бок. Око знает, о чем думает Фрэнк.
Что Брэнди не выдержит еще немного. Еще пару лет. Брэнди любит кинестетику. Но вот забавный факт - он по-пидорски влюбился в человека, в чьих руках плавится мясо и кость. Это жизненная история. "Мы тут любим шутить".
Брэнди забирает у заглянувших в фургон близнецов фрукты и тосты и заваливается на кровать - прямо в одежде. Он лениво жует тост, умостившись на животе, и перечитывает любимые моменты Фрэнки. Любимые моменты в его любимых книжках. Такие легко найти - по крошечным капелькам кислоты. Часто перечитывает страницы.
- Зря я так про Пса. Обиделся же. Надо извиниться, да?
Брэнди не смотрит - просто чувствует, как прогибается под чужим весом кровать. Ему не нужно поворачивать голову, что увидеть Фрэнки, но Око все равно разворачивается и подвигается близко-близко, перешагивая ту границу, что очерчивает опасную зону. Невидимая. Око не боится. Он склоняет голову на бок.
- Так. А что это была  за скромность, детка? Я что, уже и не могу на твой светлый образ?.. - он сгибает пальцы и двигает рукой в воздухе, намекая на дрочку. Тридцатилетний девственник Фрэнки неумолимо краснеет. Ха, - Или ты как флиртующая девица? "Не подсматривай" - значит "просверли дырку в стене и подглядывай, как я кокетливо наклоняюсь за мочалкой"?
Око играет бровями, у Фрэнки чуть-чуть алеют кончики ушей. Кислотник не такой уж и скромник, но он, Брэнди, наверняка сводит его с ума. Или что-то в этом духе. Брэнди не Ящер, но Брэнди уверен в том, что иногда бывает чертовски классным.
Ну, вроде. Он старается. Для определенного человека.
Сжимает рукой чужое бедро. Резина скрипит под пальцами.
- Как ты себя чувствуешь?
Его голос елейный. Заискивающе-манящий. Брэнди играет, но он не любит играть один. Он "просто балуется с тобой", но любое баловство может быть долгим. Интересным. Око не собирается бросать Кислотника в ближайшее время. У него есть наметка, когда именно.
Ммм... Никогда?

Отредактировано Горгондзола (2017-04-17 14:56:39)

+1

9

Ящер – клоун. Он ведет себя как малолетний ребенок, не умея иначе разрядить атмосферу и сгладить напряжение. После неловкости с Фрэнком и Брэнди находиться в тишине некомфортно, совершенно невыносимо, когда сидящие рядом – при нем – люди молчат и опускают глаза.
- Роскошная шляпка, Лиам, давно на нее смотрю. Стащу поносить?
Удержать шляпу рукой псионик не успевает. Ящер сдергивает ее моментально, водружая себе на голову и приподнимая в знак благодарност. Примеряет сначала как нужно, потом задом наперед, потом выискивает в углу крошечное тусклое зеркало, нагибается и пытается себя разглядеть. Выходит плохо. Кто-то смеется.
- Только пера не хватает. Можно дернуть у Птицы или нащипать меха у Риза, он только спасибо скажет.
- Сара, милая, отрежь этому дураку руку?
Лиам улыбается ей в ответ, чуть устало. Бегать отбирать он не станет, давно вышел срок, когда он с удовольствием позволил бы себя втянуть в такую забаву. Лезть к легкомысленному Джо в голову и изображать за столом зомби тоже приятного мало. Сара встречает его взгляд и отправляет свою правую руку клоуну в пасть, по предплечье. Тот смыкает челюсти с тем же энтузиазмом, с которым секунду назад уминал манку.
- Очень остроумно.
Над этим циркачи смеются уже искренней. Крови практически нет. Боли тоже. Из мгновенно затянувшегося обрубка пухнет, вытягиваясь и свиваясь, новая плоть. Белеет кость, наслаиваются длинные алые мышцы, тут же покрывающиеся тонкой пленкой кожи. Через нее, прозрачную, еще какой-то миг просматривается пульсация ярких сосудов, а потом отращенную конечность становится невозможно отличить от второй, старой. Обиженный, Джозеф нахлобучивает шляпу обратно на голову владельца.
- И к слову о шутках: сегодня ночую у Джекки, и нет, я не против.
Ящер понятливо ухмыляется и показывает большой палец. Друг, который понимает без слов, куда удобней друга, которому нужно что-то объяснять и доказывать необходимость справедливого возмездия. Пусть он и знает обо всех твоих грешках, мелких и не очень. Лиам поднимается с места, аккуратно задвигает стул, убирает посуду. У него хаос в голове, но вещи всегда в порядке - маленький островок упорядоченности в том омуте, в котором он барахтается каждый раз, заглядывая в собственный разум чуть дальше, чем следует. Приглашение все же звучит. Лиам кладет ладонь на спинку стула склонившейся над бумагами Сары, хоть и хочется положить ее на прикрытое легкой рубашкой плечо. Вскользь думает о том, что эта безукоризненно соблюдаемая дистанция напоминает Фрэнки и Око, только здесь он держит ее сам, сознательно. Уже который год. Находя совершенно некорректным нарушение чужого личного пространства тогда, когда об этом не просили напрямую.
- В «Четырех фрегатах» подают божественную утку. Буду рад, если составишь мне сегодня вечером компанию.

Когда Око придвигается ближе, становится не по себе. Всерьез. Не из-за неловкости, заставляющей отводить взгляд – из-за вечного патологического страха причинить вред. Сделать больно своему Брэнди, которому и так с ним, ущербным, нелегко. Фрэнк боится быть опасным, боится быть обузой. Не наклоняется над людьми, чтобы ненароком не капнуть кислотой и не прожечь до кости, пытается всегда быть меньше, ниже, держаться чуть в стороне. Для общего спокойствия. И удержать себя сейчас и не отшатнуться дорогого ему стоит. Фрэнк вздыхает и прикрывает глаза, чувствуя на лице чужое теплое дыхание. Это приятно, очень приятно, ощущать что-то кожей, пусть даже за этим не последует ни прикосновений, ни поцелуев. Разве что осторожные мягкие объятия через костюм.
За почти тридцать лет жизни Фрэнк никогда не обнимал людей так, напрямую. Не через слой плотной резины.
«О, так я хотя бы могу с кем-то лизаться. Пусть даже со зверьем.»
- Зачем тебе мой светлый образ, если я лежу рядом?
Кислотник улыбается неровно, одним уголком губ. Смотрит в упор из-под опущенных бледных ресниц. Из него негодный провокатор и совершенно посредственный соблазнитель, у которого из опыта только пара лет до смешного откровенных намеков Брэнди. Он смущен – совсем слегка, потому что смущаться человека, который знает тебя с сопливых десяти лет и наблюдает за тобой каждый день, в любой момент времени, немного странно. К Оку Фрэнк привык как к части себя. У него смуглая теплая кожа, и ее чертовски здорово трогать даже тогда, когда ты этого не чувствуешь – Фрэнк гладит кончиками пальцев чужую шею, плечо через ткань, бок. Судорожно выдыхает, когда Брэнди направляет его ладонь своей: под одежду. Уверенней. К голым животу и груди. И это безмолвное «ну, давай, смелее» заставляет залиться краской.
Он боится доставить дискомфорт и, наверно, слишком мягок и ласков, боится сжать сильней и оставить отметины синяков. Не рассчитать силу. У Кислотника нет опыта, зато энтузиазма – море. И примерно столько же удовольствия от осознания того, что устроившийся на его бедрах Брэнди доволен. Он даже чувствует себя уверенней, во всяком случае, когда руки Ока не оказываются в опасной близости от его лица.
Фрэнк проводит по ребрам вниз, чуть царапает живот, оглаживает большими пальцами проступающие бугорки тазовых костей, вопросительно заглядывает снизу-вверх, в глаза:
- Мне продолжать?
Глупый, в сущности, вопрос. Как будто он может услышать что-то, похожее на «нет».

У «Фрегатов» горят фонари. За стеклом – огни свечей, столики в зале и множество мыслей, мелькающих фоном меж людей. Цвета, отзвуки, возгласы, вкусы. Лиам открывает для Сары дверь и втягивает щупальца, намертво отрезая себя ото всех, кроме неё. Сара не сменила привычный удобный наряд на что-то менее практичное и более броское, выглядит на фоне разукрашенных ярких барышень просто и строго, но ему все равно. Ему даже нравится этот контраст и это безразличие к условностям – она не на свидании, она просто пришла разделить ужин с другом. С ним. Чуть печалит только то, что мысленно Сара до сих пор там, в цирке, перебирает в уме дела и цифры, но на то место, которое занимает труппа в ее голове, Лиам не претендует – понимает, что никогда не сможет претендовать.
Она выбирает вино, он рассказывает, как отдыхал здесь во время прошлых гастролей, как слушал живую музыку и помогал охране выпроваживать переборщивших с выпивкой торговцев. Рекомендует попробовать свои любимые блюда. Следит за тем, чтобы ее бокал не был пуст. Чуть заметно улыбается и поддерживает беседу. Псионику кажется важным дать ей отдохнуть и отвлечься от привычных дел хотя бы на один вечер – на ней держится всё, весь цирк, как механизм, работающий от одной осевой детали. Убери – разладится. Это важно, чтобы ей было комфортно. И через пару часов Лиам просит:
- А сейчас я сделаю тебе небольшой подарок. Дай руку, пожалуйста.
Лиам берет руку Сары в свои и сжимает бережно. Смотрит куда-то назад, не на неё, и взгляд привычно стекленеет. Только сейчас он не крадется окольными путями в чужую голову и не выступает в роли бесцеремонного ловкого воришки, охочего до мыслей. Не вторгается в воспоминания. Он открывает свои, открывается весь, позволяя Саре смотреть его глазами и чувствовать его нутром – чувствовать всё. Бесценный подарок, кропотливо собранный из его, Лиама, сокровищ. Из кусочков памяти, которые он помнит отчетливо и бережно хранит, отделяя от сметающего в чужом разуме лавинного информационного потока. Он цепляется за них и уверен: это – свое, не чужое, не подсунутое из одной из жизней, которую он прожил в чьей-то голове.
***
Мальчишка видит снег впервые. Родители спят, и он тихонько пробирается вниз по скрипучей лестнице, чтобы жадно приникнуть к окну, а потом настежь распахнуть дверь в прихожей. Лиаму восемь. Ветер бросает в лицо снежные пригоршни. Мальчик щурится, но выходит за порог прямо так – босиком и в легкой пижаме, не обращая внимания на то, что белые шмели жалят холодно и больно. Только вчера стоявшие изумрудными ели сейчас не разглядеть, все под пушистым пологом, и метель крутит одноцветный калейдоскоп перед самыми глазами. Лиам не чувствует ног и с трудом сжимает пальцы, но улыбается и смотрит, смотрит на бесконечный белый шум, чувствуя, как растворяется в нем, плывет в нем, преломляясь в пространстве, и как вместе со льдистой крошкой уносит дальше и часть его самого, как отслаивается кожа, как он становится бесконечно долгим и бесконечно сильным. Как чувствует беспокойный сон матери наверху, живые вспышки тепла с конюшни на заднем дворе, вырывшего нору беляка, залегшего на ближайшем поле, пролетающих птиц. Он – все. Он – всё. Лиам не замечает мороза, плывет далеко-далеко и улыбается даже тогда, когда его утягивают домой и с оханьем растирают отмороженные детские ручки колючей шерстяной шалью. Он – везде. Ему хорошо.
***
Они кормят жадных пестрых уток в городском пруду. Бросают им куски черствого хлеба в воду. Сестренка хочет погладить птицу по глянцевым плотным перьям, но та дичится и не дается в руки, не берет протянутый кусок угощения. Лиам закрывает глаза и тянется к животному. Не пугающими того пальцами, мысленно. Он – птица. У него быстрое трепещущее сердце, он видит людей цветными движущимися пятнами, которые и влекут запахом пищи, и пугают. Лиам мягко подавляет страх и вынуждает утку подобраться совсем близко, на расстояние вытянутой руки. Сестра смеется и аккуратно проводит ладонью по гладкой спине. Пахнет выпечкой, водой и лесом. Солнце заставляет жмуриться.
***
Он совсем безнадежный, этот псих. Мужчина видит что-то, чего не видят другие, бьется в ремнях и кричит, кричит, кричит, пока не теряет голос, но и это не принуждает его замолчать. Кричит он до момента, когда Лиам мягко вторгается в его голову. Убирает страхи, бережно, с самого первого, затирает пугающие видения, касается разума мягко-мягко. Делает все, чтобы следующие ночи – и до самого конца дней – больной не видел кошмаров ни во сне, ни наяву. Чужие внутренние демоны приходят уже к доктору, который после каждого сеанса подобной тонкой терапии часами смотрит в потолок и кропотливо перебирает уже свою голову, отбирая собственное он наносного. Но это совсем, совсем не важно. Абсолютно несущественно по сравнению с тем ни с чем не сравнимым облегчением, что Лиам испытывает, возвращаясь в свое тело и видя: все в порядке. Он будет жить долго и спокойно.
***
Фургон покачивается на дорожных ухабах. В воздухе – густой запах летнего вечера, чуть душного, пахнущего старым деревом, гарью, пылью из-под копыт тяжеловозов, зверьем. Помятыми луговыми цветами, букет из которых старший скармливал лошади перед отъездом. Лиам сидит на ступеньках самого последнего фургона, в котором никого, кроме возницы, в котором везут реквизит. Он бос. Обычно щегольски застегнутый наглухо пиджак лежит рядом, смятый в комок, завернуты выше локтей рукава. Лиам неторопливо чистит и набивает трубку. Раскуривает. Смотрит на то, как в мягких пастельных сумерках удаляется город, где он провел последние полтора десятка лет своей жизни. Над ним – светлая грязная световая дымка, над ним не видно звезд и не видно неба. Город подмигивает ему, Лиаму, теплыми цветными огнями, а он уезжает все дальше и дальше в сгущающейся темноте, в которой сливается в одну темную цепь цирковой караван. Тонкий неосязаемый щуп тревожно тянется к людям: осторожно трогает одного, лижет самый краешек мыслей другого, сворачивается жадным кольцом вокруг Сары. Вопросительно свивается и дрожит у самых ее губ. Лиаму нравится, как она размышляет – сухо и быстро, как говорит то, что думает, и сосредоточенно хмурится над счетами и бумагами, как щелкают в ее голове цифры. Глубоко проникать в ее разум кажется непристойным, почти недопустимым. Неправильным. Псионик собирает себя воедино, слушает перемежаемую скрипом колес и далекими разговорами тишину. Город еще видно, он – на том конце дороги, где часом раньше ушло за горизонт солнце. Его видно, но возвращаться домой Лиаму не хочется совершенно.
***
Сара видит себя чужими глазами. Видит, как Лиам пытается запомнить редкий момент, когда она улыбается, как подмечает ямочки на щеках, румянец на обычно бледных скулах и совершенно очаровательные, по его мнению, тонкие морщинки в уголках глаз. Находясь в нем, не может оторваться и не смотреть на собственный профиль. Лиам не горит, Лиам источает ровное ласковое тепло – и все по отношению единственно к ней.

Отредактировано Ра (2016-11-10 23:59:42)

+1

10

Оспа не влюбляется с первого взгляда. Его сердце не пропускает один удар, он не забывает делать вдох за вдохом. Не с первого. Нет. Он вообще думает, что сам просто такого не умеет - потому что обыкновенно при первом знакомстве с Оспой человек скован и чуть смущен. Чуть, может быть, испуган, и косится на подгнившую воронку пустой глазницы. Этот человек. Он очень... Ирреальный. Непривыкший. А потом уже, потом - совсем иной. Если уж остается. Оспа, которого мама назвала Оспаром, боится влюбляться вообще. Но это происходит... Постепенно. В какой-то момент где-то внутри покусывает-лижет понимание, что он, Оспа, со своим сгнившим телом и лицом - он хочет подержать его за Джозефа. Не стиснуть крепко, до боли, а держать легонько, невесомо. Просто почувствовать касание. Маленькая тлеющая розочка в груди растет, лоза становится длиннее. Чем ярче и красивее цветок, тем длиннее его шипы, цепляющие трубочки-артерии, где-то там, вокруг легких и в них самих. Натягиваются. Сами лепестки мягкие, легко рвущиеся, но стебель плотный и горький на вкус. Оспа склоняет голову на бок, чтобы манка стекла в горло, а не просочилась через дыру в щеке. Трогает зубами мертвый черный зуб, и ощущения похожи на те, когда он сжимал в кулаке пемзу, найденную на далеком берегу в столь же далеком прошлом. Шершаво. Дырочки. Камень.
Джекки проходит мимо. Она. На этот раз. Оспа узнает ее по осанке, а еще по тому, что больше тут никого нового (чисто внешне) не стоит ждать. У Джекки маленькие девичьи ладошки, испачканные в земле, и длинный лоснящийся волос до самой поясницы. Ее подзывает Сара.
Оспа отодвигает табурет и нагоняет сбежавшего Ящера.
- Ты сегодня ночуешь в городе?
Человеку с черной мягкой плотью, отожравшей уже четверть его тела, приходится зажимать щеку ладонью, иначе звуки пропадают-исчезают. Он говорит тихо, и смотрит не в глаза, а на ладони Джозефа. Теплые ладони. С теплыми пальцами.
Оспар не берет Ящера за руки, не сжимает в объятьях за чертой "мы отлично ладим", не целует его в щеку на людях - он даже не смотрит открыто-влюбленно, чтобы его не смущать. Иногда они спят. Но это не значит, что есть что-то... Больше. Что он может коснуться чужой руки. Нет конечно. Конечно не может.
Он лишь немножко помечтает.

Око пробивает на мелкую дрожь. Черная мертвая кожа перчаток не тянет настоящим теплом, скользит иначе, но Брэнди прогибается в поясе, трется о чужие бедра своими. Темная резина скрипит, а Шайтела ведет просто от осознания того, что Фрэнк смелеет, трогает его, мнет бока, кончиками пальцев щекочет ребра... Он закусывает губу и напоминает себе - нельзя. Нельзя его поцеловать. Нельзя даже коснуться на миг сухими губами, лизнуть кожу, почувствовать, потрогать чужие мурашки и волоски на руках. Око ведет ладонь по чужим плечам, сжимает пальцы, сглатывает, и подается вверх, навстречу.
- Давай, тигренок. У тебя такие чудесные ладошки, - он лукаво улыбается и вжимается в своего Фрэнки пахом. Око знает, что его комплименты глуповаты, что они как-то даже по-детски наивны и смешны, да только по-другому он не умеет. Он говорит искренне-светло, отдает свои мысли, свои думы, что видит, то не скрывает. Он ловит одну из чужих рук, подносит к губам пальцы и касается порывисто, жадно, он хочет передать чувство через резину, через перчатки и блестящий на солнце тонкий слой жгучей кислоты, которая раскрасила его руки крошечными узорами треснутых точек и едва наметившихся кратеров. Око уже привык к тому, как кожа испаряется, расходится под этой... Этим. Но его все равно тянет - тянет снять перчатку и обхватить губами чужие пальцы, тянет провести языком и прикрыть глаза, чувствуя пульсацию чужого тела. Око прикусывает чужие подушечки - резина скрипит под зубами - и вздыхает тяжело-тяжело.
"Люблю тебя" - говорит он так. Молча. Он часто признает Фрэнку в любви. И на словах, и про себя.
Пуговица на брюках выскальзывает из петельки, экспрессивный Брэнди почти скулит, чувствуя чужую руку на своем члене и "о-боги-блять-да-фрэнк-давай-давай-еще". В этом нет ничего такого, это еще даже не похоже на дрочку, это даже не теплая открытая ладонь, а сухая кожа перчатки. Просто касание. Но ему крышу сносит.
Око затягивает пальцы Фрэнка в рот, ведет языком и жмурится. Ему хорошо.

Сара не болтает много. Да, много говорит, да, не слишком много молчит, но это все - рабочее. А сейчас она не говорит и не болтает, сейчас она прикрывает глаза и слушает. Слушает Лиама, слушает тихий гул чужих голосов, слышит дымок ароматической свечи и печеной утки. У Сары под веками бегают зрачки, глазное яблоко. Она дышит чужим словом и чувством.
Ей нравится Лиам. Его свет. Приглушенный. Не горячий, совсем слегка теплый. На кончиках пальцев.
Она легко сжимает его руку своей. Трогает подушечки.
Сара ловит снег. Вдыхает мороз. Сара трогает метель и пруд. Сара касается себя, будто впервые, совсем иначе, чем трогать отражение. Она улыбается Лиаму. Ямочки на щеках, румянец и морщинки. Почему-то она ощущает себя яблоней. Саре больше сорока, но яблони не считывают своего возраста. С каждым годом их корни крепче.
Она снимает с безымянного пальца жестяное кольцо и вкладывает в чужую руку.
- Выходи за меня.

Отредактировано Горгондзола (2017-04-17 15:15:05)

0

11

Губы у Ока мягкие и влажные от слюны, это он чувствует даже через костюм. Око лижет чужие пальцы, кусает чужие пальцы, выдыхает со стоном и прикрывает глаза. Фрэнки отрезан от тактильных ощущений, но фантазия с успехом заменяет их недостаток. Если за что и стоит Кислотнику поблагодарить небеса, так это единственно за хорошее воображение.
И за Брэнди. Обязательно – за Брэнди.
- Я люблю тебя, - тихонько выдыхает Фрэнк и от сказанного смущается куда больше, чем от сомнительных комплиментов, подарков на глазах у труппы и обнаженного Ока, сидящего на нем верхом, вместе взятых. «Люблю» он говорит редко, не умея толком выражать чувства. И каждый раз прячет взгляд.

«Как ты вообще можешь это трогать?» - спрашивает его Риз как-то утром, когда Ящер, донельзя довольный, выходит из фургона и, фыркая, умывается над бочкой. Вода течет по голой загорелой груди. Лето, но холодно, и после нагретого закутка под одеялом рядом с чужим боком пригоршни кажутся ледяными. «Да нормально,» - недоуменно пожимает плечами Джо. Ему действительно наплевать на отожравшую часть чужого тела черную дрянь, даже тогда, когда он спросонья тычется носом не в здоровую щеку, а прямо туда. В губку, которая мягко расходится от прикосновения. В такие моменты Ящер жмурится и просто обнимает Оспара крепче, трется о левую, целую.
Джозеф прекрасно относится практически ко всем. Даже к Хану, который откусит руки по локоть за неловкое слово похуже своей пятнистой твари, даже к старику Принцу, всерьез собиравшемуся его отравить за ту шутку с омелой. К слепому факиру, обещавшему нашпиговать его кинжалами снова, если он подойдет к его супруге ближе, чем на десяток метров. По сравнению с ними, Оспа вполне заслуживает того, чтобы его чуть-чуть любить, пусть и по-дружески. Он замечательный парень, только гниет и обрастает поверх черной мертвой губкой, похожей на вулканическую пористую породу. И пахнет серой. Но на запахи Ящеру плевать, он все равно их почти не чует, в отличие от остальных, которых передергивает, когда пару лет назад чуть пьяный раскрасневшийся Джо приглашает Оспу к костру, где разномастная компания крутит бутылочное горлышко, а потом целует, когда то указывает на него, притихшего рядом. У Оспара мягкие неуверенные губы, и он совершенно не знает, что с ними делать. Ящер объясняет. А потом объясняет снова, и практически не видит отличий от остальных людей. Разве что не погладишь по правому боку, не тронешь за правое плечо, не ткнешься губами в правый висок. Но это сущие мелочи.

Ящер цокает языком, качает головой и смотрит на Оспу чуть насмешливо. Шало.
- О, дорогой друг, нет. Сегодня ночью нас ждут великие дела.
Ящер тепло улыбается и покровительственно треплет Оспу по волосам. Он нравится ему. Как приятель. Тихий, надежный, практически безотказный. Серьезный и умеющий вовремя начинать думать, в отличие от легкомысленного дурака Джо.
Оспа едва заметно дергается ему навстречу, и Джозеф берет  его за руки – за руку, за одну, нормальную, человеческую – и тащит за собой, совершенно уверенный в том, что не встретит сопротивления. Он знает, что друг не станет упираться. Знает, что тот не любит конфликты, и что его достаточно просто взять – и повести в нужную сторону. Глупый Ящер мысленно сравнивает его с барашком на веревочке, улыбается над этим вечным молчаливым согласием, и не до конца понимает, что предназначено оно не всем.

Уже заполночь они втроем – Ящер, Оспа и дрожащий от восторга Мэри – несут дурно пахнущий мешок от луга, где паслись весь день стреноженные кони, к фургону Хана. От сиамцев, правда, помощи кот наплакал: малышу Мэри бы брата унести на своей спине, что и так болит от совместного веса двух не самых легких тел, и Джо бесцеремонно оттирает его боком в сторону, когда тот тянет руки на подмогу. Дескать, не лезь. Сами. И они тихо крадутся по темному, освещенному только редкими фонарями над чьим-то крыльцом, лагерю, то и дело прислушиваясь, не идет ли кто. Под каждым подвесным светильником – мягкие круги желтоватого тусклого света, расходящиеся, как круги от брошенного по воде камешка. Вьются мотыльки. Примятая высокая трава теплая, а под ней – по-ночному холодная земля. Светлячки. Мэри редко гуляет по ночам, особенно по ночам, когда все спят (и ему бы полагалось тоже) перед первым представлением после тяжелого переезда, и потому ему нравится все. Все слишком непривычно.
Крыльцо Хана залито кровью что иной жертвенный алтарь и украшено выпотрошенной косульей тушей. Пустой живот, слипшаяся шерсть, стеклянные мутные глаза. И следы зубов, человечьих и волчьих.  Бедняге Миллитону и его стае несдобровать, когда Хан поутру обнаружит, что  следующие пару часов ему предстоит провести с жесткой щеткой в зубах, отскабливая спекшуюся и въевшуюся в грубое дерево кровь.
«И подело-ом,» - мысленно проговаривает  Джозеф, скидывая с плеча мешок и щедро рассыпая его содержимое на чужой лестнице и перед завешенными ставнями окнами, - «Труд облагораживает».

Телепату незачем смотреть в глаза. Он знает, куда направлен человеческий взгляд. Лиам и не смотрит, он просто рассеянно и нежно гладит тонкие пальцы. Удивляться телепаты тоже отвыкают быстро – какой сюрприз может преподнести человек, мысли которого ты секундой раньше изучил?
Лиам думает, что придется привыкать заново.
Он улыбается и сжимает кольцо в ладони, даже не пытаясь примерить – все равно окажется слишком узким, с женской-то руки. Жестяной ободок теплый, почти горячий.
- Милая Сара, жизнь с человеком, который всегда у тебя в голове, не самый приятный выбор. Может, нам стоит подождать? Немного. До следующего города, например.
Это звучит, наверно, слегка испуганно, потому что Лиам не привык, когда принимают серьезные решения за него. Он не против, совсем нет, но события развиваются слишком быстро, и это смущает его, всегда неспешного и обстоятельного, любителя взвесить и обдумать любой мало-мальски серьезный шаг.
Лиам целует Саре руки, касаясь острых выступающих косточек. И это большее, что они пока что друг другу позволяли. Галантно подать ладонь, поддержать под локоток, когда дама сердца оступилась в узком проеме зрительного ряда, помочь надеть пальто, и – верх фривольности – разминать плечи, читая, где больно, а где нет, когда она слегла в лазарет, после прогулки в мороз не сумев разогнуть спину. «Старческая романтика» как шутит над собой изредка псионик. А тут – за один шаг сокращенная дистанция, тщательно удерживаемая столько лет.

0

12

Сара - простая женщина, на самом деле. Приземленная, обычная. Из тех, кто не скалит клыки, из тех, чьи руки не нежные, а исцарапанные, но золотые, и там, под кожей, занозы и усталость. Дерево расслаивается, гниет, утекает, а усталость мерно плещется, стынет, как желе. Ее не станет больше, ее не станет меньше, Сара - самая настоящая простушка, которой не повезло и с которой что-то мелкое пошло не так, она даже не умная, она всего лишь рациональная, она даже не чёрствая - она приземленная. Ее жизнь под шатром, под тканью и светом, яркие колышущиеся тряпки и огоньки за глазами, внутри зрачков и по краю, Сара обряжена во все это, но там есть что-то не светское и не совсем крестьянское, деревенское, пропахшее землей после дождя. Она думает - не обязательно носить кольцо на пальце, но обязательно сейчас Лиаму принять его, оставить какую-то частичку тепла. Рыжины.
У нее жидкие, тонкие брови уходят в эту рыжину, и волосы на ощупь жестковатые. Гувер кажется, что она горит - не от страсти, как любят писать в дешевых романах, но горит несуразно, неярко, словно бы от нее всегда пахнет паленым волосом, и тянет, трет кожу теплая одежда. Сара Гувер не умеет гореть и сгорать - жадно существо внутри нее, оно жадное до жизни и бесконечно злое ко всем, кто не согласен помочь - расправляет ласты и отталкивает этот огонь, и отбивает искры, и иногда Саре кажется, что она бесконечно часто и пылко заставляет страдать всю округу. Она может удержать боль, взять в узду, остановить ненадолго, чем слабее - тем крепче ее цепь. И плечи у нее ноют, и она держит эту гадость, чтобы ее разогнали руки Лиама, а не то, что внутри нее. Но колкие лоскуты из тех, что отличаются жесткостью, проходят через нее и утекают вдаль. Это мгновение. Сара держит у себя головую боль, запирает мигрень - ей интересно. Ей интересны змеи с чешуей, что липнет к стенкам горла.
Она кладет палец в рот. Человек может откусить палец также легко, как огурец, но мозг сигналит, что это глупость. А ей, Саре - нет.
Она только лишь прокусывает подушечку, и чувствует, как шелковая лента свертывается и бежит через двери, через запахи - куда-то на кухню. Меж блюд и столов. Она вдруг поворачивает, вздрагивает, и впивается, ввинчивается в живот сидящей неподалеку девушки, и Гувер кажется, что она видит, как натягивается чужая кожа, она может проследить ход этой незримой ленты, этой части зверя. Тонкий вскрик. Девушка сует в рот палец. Указательный правой руки.
Сара прокусила его. На ее собственной подушечке не осталось следов.
Она необычна в этом. Но в целом - простая до невероятного женщина, похожая внутренне на тех, что полнятся стереотипами, что дышат с детства вбитыми правилами громкого "так надо". Саре стыдно, но она чувствует, что мало чем от них отличима. От этого у нее краснеет шея и огонь пожирает лицо.
Она хочет... Надежности. Хотя бы ее призрак. Хочет не просто держать за руку кого-то ускользающего, кого-то, кто может одним утром уйти или потеряться в себе. Оболочка будет, а мысли - сумбур, разлет. Не тот уже человек. Может быть это всего лишь слово, значение, обещание, что могут не сдержать, но Сара хочет смотреть на Лиама, и вспоминать - это мой муж. Мы связаны чем-то глупым, но это больше, чем сцепленные руки и меньше, чем какой-нибудь взгляд. Она хочет думать, что останется какая-то тонкая, хрупкая веточка, которая будет у того, кто обещал. Может быть, он пропадет. Но она сможет думать - "у меня есть муж, даже если сейчас его нет рядом и больше не будет, и это, наверное, значит что-то важное, и мне достаточно верить в то, что это важно".
Ей не хватало... Приземленности.
- Ты словно целуешь мои следы. Ждешь до следующего города, а потом еще до одного... От следа к следу. Мне хочется, чтобы ты целовал мои губы, а не следы.
Она погладила его по костяшкам руки и встала.
- Удачи, Лиам.
И потом она ушла.

Кукла гладкая, как обработанная жемчужина. Гладкая, как отшлифованный воск, и такая же твердая, холодная и стылая. В отличии от свеч Куклу разжечь нельзя.
Ее алый язык - наждак. А тонкие пальцы - дерево. У нее есть неуверенность, свившаяся с черными кудрями, иногда она думает, что, может быть, ее просто кто-то сотворил, что она - совершенная големная работа, почти ощущаящая себя живой. Почти. Кукле далеко до живости, она выглядит гладкой, но чувствует, как стерта и стесана. Ей не жмут узкие туфли, царапины на плечах не налиты красным, темный зрачок ясный, но стылый, не расширяется, не сужается, крошечное темнолунье в околесице бранных слов. Нет вкуса, нет запаха, она знает, что у нее вишневые тонкие сигареты - со слов других, но дым шагает вперед, дым вылетатет назад, а она курит для образа и ярости. Кто-то говорит, что у мужчин теплые руки, большие и жаркие ладони, а Кукла не говорит ничего. Все руки для нее одинаковы.
Она не знает, как иначе. Слепой от рождения не понимает цвет, сравнивает его с тем, что имеет - и все равно никогда не поймет. И Кукла слепа, глуха ко всему, что чувствуется и живет где-то дальше зрения и слуха.
Она вытягивается в рост посреди фургона, касается чудесными когтями крыши и барабанит - Кукла высока, стройна, до неживого прекрасна. Там, где у самой тонкой леди залегает складочка при наклоне или сжатии в клубок, у ясной Куклы ровность и печаль. Ее оголенная фигура пахнет клубникой, маленькая твердая грудь без сосков и плавная линия икр не чувствуют холод. Ведь она вся сама - холод и стать.
- Вставай, проститутка. Ууууу!
Птица, наверное, снова пьяна. Вытянутые зеленые горлышки бутылок тянутся ввысь. На стороне акробатки - сумбур и хлам. Кукла раздвигает занавески, еще совсем рано, туманно-пьяно, так, что свет можно соскрести только с самых дальних облаков. Она облокачивается на окно и ведет по губам красную линию помады. Проходящий мимо фокусник снимает перед ней шляпу, и Кукла посылает ему воздушный ледяной поцелуй через стекло.
Она расталкивает Птицу. Им пора одеваться.

Пес знал, что завтра намечается выступление, и что он должен быть свежим, оттаявшим, что он должен быть шавочкой-для-сцены. Впечатление сам он производил гадкое, а его стая - феерическое. Стоило бы поспать, налакавшись перед этим какой-нибудь серой каши, но у Пса были другие мысли на счет многих решений. Яркие цвета и вкусные люди с бурлящей желчной кровью, полный зал человечьих самок, пахнущих молоком, самцов с плотным мясным душком. Псиная мама выла ему про запахи, а его собственный затылок всегда пах ее изяществом и шерстью, а потом от него стало нести слюной членов стаи и жженым перцем. Протухшей яишницей. И вот вокруг этот полновесый шатер, полный желанных вкусов и смертей, но Пес давит руками на знакомые морды и закрывает пасти. Его сладеньким мужьям так плохо, что им столько всего запрещают. Поэтому целую ночь они играли, а не спали, и с утра выглядели неважно. Игра была очень хорошей, как вкусный ужин, подгоревший на огне, полноценной и светлой, совсем без мути. Они пробежали  по пустым землям, расшвыривая мокроватые комья земли, и распугали стайку антилоп дальше к югу от шатра. Самый мелкий самец из стаи Пса загнал беременную самочку, раздавил ее почти, напрыгнув на ломкие плечики. Они оттащили ее за сломанные передние ножки по витые корни, толстые и злые. Пока стая поднимала один, распарывая древесную кожу когтищами, как ножницами, Пес подтащил тонкую шею под него, и они зажали чужую голову крепко, но не намертво. Весело похрюкивая и всхлипывая, семьей они носились кругом от дерева к дереву, тыкались носами в распахнутые влажные антилопьи глаза и сгрызли охапку найденных вблизи шишек. Когда луна палила по их шкурам вовсю, вервольфы выследили полевого слона. Мелкий, но грузный и широкоплечий, он убегал от них прочь, и они растянули половину ночи, данную на жизнь, ради наслаждения сталкиваться с его толстой кожей и трогать лапами жесткий короткий мех. Пес сам не подходил, но стая натравливалась яро и живо. Будь у них время, в обычном своем состоянии они могли гнать слона около трех дней по очереди, и путь их напоминал бы спираль. Что-то витиеватое. Они бы сменяли друг друга, а Пес бы подключался время от времени, и кожа его бы дрожала от экстаза, когда он глядел на что-то мощное и большое, но убегающее в испуге. Они бы гнали слона около трех дней, выдирая с него куски, держась близко-близко, но не подходя. И как только бы подкосились чужие ноги, стая бы взбесилась, вспенилась, как шипущая волна, больно хлещущая по живому. Но в этот раз у них не было времени, и все были на таком взводе, что они почти забили зверя так, подчистую. Когда Пес позвал, тоненько плача на высочайших нотах и загребая руками лесную труху, вервольфы бросились всем скопом, хватаясь за мех на хоботе, выискивая мягкость на животе и выцарапывая язык со слезящимися глазами. Под утро они уютно свернулись за чужой шкурой, и Пес, едва-едва находящийся в сознании в необычно жаркой духоте, дергал ногами от наслаждения и закатывал глаза, гоняя воздух через рот. В теплых слоновьих кишкам витала энергия семейного праздника.
Они вернулись уже чуть позже рассвета, совсем невыспавшиеся, но невозможно сытые, оставившие в лесу умирающую антилопу и растерзанного полевого слона, радостные, абсолютно неигривые, а потому куда менее опасные. Пес еле волочил ноги, но стая все равно не обгоняла его, соблюдая личностный кодекс чести. Лишь два темношкурых, самых толстолобых чуть заходили вперед, вышагивая по обе стороны от Пса, подобно конвою.
- Пес! Божества, Пес! Да за этой коркой кожи не видно!
Вервольфы, не узнавшие запаха нового тела Джекил, встрепенулись, и Псу пришлось удержать ближайшего за шерсть, чтобы они не разодрали хрупкое и юное. Джекил, не боясь, протянула к Псу руки, и он почти что кинулся под ближайшего своего друга с рыданиями, но вовремя вспомнил, что он, все-таки, не щенок, и вообще не вервольф. Ему пришлось сделать пару неосторожных шагов вперед, и, когда он все же заплакал и захлюпал носом, прижимая ладони к застывшей кровяной корке, покрывшей лицо и его всего полностью, Джеки мягко обхатила его за плечи. Кажется, она даже силилась прошепать что-то утешительное.
Спустя минут двадцать он уже не плакал, а с криками, нечленораздельными, неразличимыми, выбегал из общего душа. Деревянные ступеньки стали бурыми от стекшей с него крови, но приятный запах мяса все равно уже пропал, и плечи Пса мерзко оттдавали хозяйственым мылом.
- Место, блять, назад, место, Пес!
Ставрида гневно кричал ему в спину требования вернуться, дабы отмыть его "поганую плескавшуюся в деревенском толчке голову", и с некоторым омерзением на своей полурыбной мордахе осматривал круглый след укуса на собственной руке. Джекил, стоящая рядом с ним - мокрая вся-вся, от черных волос до миниатюрного тканевого лифчика - молчала. Но укоризна проглядывалась в ее по-своему неживых глазах.
А Пес упрыгивал подальше от душа на одной ноге, на ходу натягивая истертые штаны и посверкивая голым задом с утра пораньше.
Так, почти чистый, но с грязной перхотной головой, в одним штанах, липнущих к мокрой коже, он помчался на арену - злить Принца и дразнить Крошку.

Оспа был недолюбленный и тихий. Он очень хотел отзывчивости от Ящера, полной и стопроцентной, хотел, чтобы тот положил, если нужно будет, за него голову на плаху, и сам был готов это сделать, сам готов был процарапать путь к собственному сердцу и вырвать, захлебываясь черной жижей, и подарить его своей каждодневной, играющей на скрипке смерти. Сердце у Оспы, кровь Оспы глубоко в жилах была настоящей, не была темной, внутри он был чист, и он хотел показать, подарить. Он бы сделал, о Боги, если бы только Ящер позволил бы тоже сотворить с собой такое! Оспа был готов удушить, загрызть их обоих, выпросить у Сары похорон в двойной могиле или одной вазе с прахом. Он не представлял своей жизни без Джозефа, но легко мог представить смерть, совместную с ним. Ему снились сны о двойном самоубийстве и последних часах. Это были очень мокрые и яркие сны, и гниловатый парнишка просыпался в горячем поту и холодной слизи, скулил, и, если было совсем плохо, брел на слабых ногах, полз на коленях и четвереньках к чужой кровати, пачкал простыни и лез под одеяло. Иногда Ящера там не находилось, тогда было особенно больно.
Жизнь свою Оспар не любил. У него, вроде как, были эти суицидальные наклонности, но он не хотел оставлять Ящера, и ему было страшно, ему не хотелось видеть, что там дальше, без него. Даже если там ничего нет. Поэтому иногда, когда они спали в хорошие дни, Оспар сжимал чужую шею, и это выглядело игриво, почти сексуально, но лишь потому, что он одергивал себя то и дело, и черт знает, потому ли, что боялся причинить вред, или потому, что знал, как живуч его друг.
Он... Он не хотел бы видеть его мучений. В грязных черных мечтах Джозеф всегда погибал счастливым, так же, как и сам Оспа, он погибал влюбленным, и в этом было различие между воображением и реальностью. В реальности было много тех, кто мог причинить и причинял Ящеру боль, и весь этот мир был уставший, и - о, как же больно, чертовски больно знать, что им пришлось застрять здесь. Оспа метался, Оспа не знал, как вести себя, он плакал и хныкал, он кусался и ласкался, он видел кошмары со смертью Ящера и мечты со смертью Ящера, пытался его целовать и был тих. Разумеется, он был собственником - но забитым и жалким. Он мягко отпускал Джозефа и желал ему света и добра. И если бы столько стоило счастье Ящера - Оспар бы исчез навсегда. Ему бы хотелось отдать все, но... Но Джозеф не требовал. А, отпуская сам, Оспар все равно вновь возвращался, улыбаясь виновато циркачу. Держался на расстоянии, боясь навредить, и страшился, что однажды кто-то сделает это вместо него.
Вся жизнь на данный момент и дальше - одна сплошная любовь. Это было ужасно. Это был самый страшный кошмар, который Оспа никогда бы не осмелился представить. Воплощенный в реальность. Он влюбился.
Мягкая кожа со следом ожога от кислоты Фрэнки посреди черной мховой рамки смотрелась неестественно мерзко, но давала хоть какую-то надежду. Оспа встал раньше многих, потому что и без того почти не спал, посидел на полу у кровати Ящера, и, поняв, что тем скоро добьет себя окончательно, выполз на улицу в одних брюках. Его чистая сторона быстро мерзла, его черноте же было будто бы все равно. Оспар был в полном раздрае, встречая этот ваш ебаный рассвет, и комки влажных соплей падали с него на землю, как хлопья грязного снега.
В конце-концов под лестницу трейлера натекла приличная, едко пахнущая серой лужа. Оспа закрыл лицо руками. Иногда он хотел быть, как Фрэнк. Быть в его теле.
И всем тогда было бы лучше.

Отредактировано Горгондзола (2018-08-28 12:47:58)

0

13

Когда забивают быков, их отправляют на тот свет ювелирным ударом промеж глаз.
Когда забивают быков, их валят на землю у мясных шалашей, скрутив ноги веревочной петлей, и вскрывают горло мясницким ножом. У загодя вырытой ямы, куда по желобкам стекает кровь. Вешают тушу, подцепив крюком жилу под путом, шкурят, выпускают из живота сизый комок. Отрезают голову, отсекают копыта, хвост. Жмущиеся к мясникам собаки подобострастно заглядывают в глаза и норовят без спроса уволочь оброненный кусок. Они не хозяйские, они так – приблудные, прибившиеся к человечьему жилью, где есть свет, есть тепло под крыльцом и в заброшенных сараях, есть остатки мяса, крови и шкур после забитого стада. Псы скалятся на Лиама и облаивают телегу цирковых.
Им не нужно мясо на собственный стол. И воловья кожа ни к чему. Лиам обходит вал из рогатых неразделанных туш, над которыми вьются птицы, и уверенно выбирает из них четверку самых крупных. Они пали утром, не дождавшись ни кувалды, ни ножа. Йети с парой силачей крюками затаскивает черные лоснящиеся туши по жалобно скрипящим доскам наверх. Монеты исчезают в широкой мясницкой ладони.
Работать с мертвой материей все равно, что добровольно выколоть себе глаза и прекратить дышать. Лиам затаивает дыхание, вытягивает руки и осторожно трогает пальцами воздух так, как музыкант мог бы нажимать на клавиши клавесина. И – проваливается в черный бездонный омут без света, звуков и ощущений. Он не дышит, мертвецы не умеют дышать. Не чувствует кожей, что творится вокруг. Единственное доступное чувство на этот момент – механическая работа сгибаемых его, чужой, волей окостенелых мышц, и телепат сосредотачивается на ней весь, чтобы не терять голову от страха и не спешить обратно, в потрясающе живого себя.
Лиам умеет обходиться без кислорода почти две минуты, как заправский ныряльщик за жемчугом.
Два шага вперед. Развернуть корпус так, чтобы зрителям было видно сшитый бок многоногой бесшкурой твари. Еще три, и кадавр ставит увенчанную черным копытом ногу на ограждение арены (должно быть, первые ряды успели пожалеть о том, что расщедрились на хорошие места). Перетечь в себя, не отпуская связи, успокоить сердце, и – нырнуть снова, сделав глубокий вдох.
Они сидят на траве, на поляне за лагерем, и шьют бычьи туши крупными острыми иглами и прочной бечевой, грубо, крупными неряшливыми стежками. Грязная работа. Лиам жалеет, что нельзя поручить ее вервольфам, одуревшим от запаха коровьей крови не хуже забойных собак. Статисты шутят, кадавр становится все больше, теряет несколько конечностей и пару голов, раздувается до размеров фургона. Под шкурой бугрятся мышцы с пузырями вздувшихся пленок и россыпью кровоподтеков. Когда работа идет к концу и осталось проверить, способна ли тварь полноценно двигаться, Лиам тянет к ней мысленный щуп, и люди отстраняются с гримасами отвращения от куска мяса, бестолково сучащего ободранными ногами.
Лиам отшучивается, когда его спрашивают, приходилось ли управлять человеческой мертвечиной.

- Удивительное представление, всего десять дней в вашем городе! Билеты! Покупайте билеты! Билеты!
Голос у Мэри что надо – громкий и веселый. Как у зазывал у игорных заведений и юных разносчиков газет, основное дело которых – драть глотку, да погромче. Только те работают поодиночке. А сиамцев двое.
Малыш Сэмми наряжен в цветной клоунский камзол и смешную остроконечную шапочку. На расслабленном лице – алое пятно носа, ярко подведены глаза. Их нужно закрывать, чтобы не пугать людей закатившимися зрачками и виднеющимся сквозь ресницы белком. За Сэмом вообще нужен неусыпный присмотр: откроет глаза, раззявит пасть, пустит слюну по подбородку, и попробуй не покорми вовремя или посади на солнце – будешь слушать тонкий вой великовозрастного младенца прямо в своей голове.
Близнецы продают билеты и шарики. Синие, красные, связка невыносимых поросячих розовых, несколько фигурно скрученных в лебедей и собачек. Старый стол, за который усадили сиамцев, накрыт не по размеру длинной бархатной скатертью, на земле - серпантин. Сэму жарко, он тихо свистит и стонет, отчего у впечатлительного Фрэнки снова разыгрывается мигрень. Остается только отправить тому извиняющуюся улыбку и невесомое мысленное касание, дескать: ты же понимаешь, что он не нарочно, да, да?
Солнце припекает кудрявую макушку Мэри. Он щурится, приветственно машет проходящим мимо зевакам и время от времени, пока никто не видит, крепко сжимает под бархатным хвостом скатерти холодную ладонь брата.

К коже на крыльях больно прикасаться. Она тонкая и сухая. Бледная. Перевита сосудами. Эбигейл смотрит на себя в зеркало и притягивает крыло ближе, насильно разгибая сведенный судорогой крошечный сустав. На трюмо большой мешок белых перьев и початая склянка со сценическим клеем, на который Птица будет сажать оперение. Мягкий подпушек – к самым лопаткам, целой пригоршней (кто там будет всматриваться?), гладкие стрелы маховых – от тонких рудиментарных косточек вниз, друг на друга, сплошным полотном, остатки – на шею, на лоб, на кисти и изуродованные ступни. Пернатые должны быть пуховыми невесомыми пташками, а не уродами с серыми звериными ступнями и вывернутыми пальцами. Абигейл щедро мажет лицо телесным, чтобы скрыть темные круги, первые морщины и усталость, кистью подводит глаза. Широко, темными линиями до самых висков. Кукла распускает и чешет ей волосы.
Птица красива сейчас, красива очень мягко и совершенно по-людски. Женщина в зеркале перед ней могла бы быть степенной светской дамой – изысканной, легкой, томной, задрапированной в шелк и кружево и умеющей обнажить из них молочное плечо так, что у всех вокруг перехватывает дух. У мужчин – от восхищения. От зависти – у дам. Могла бы стать прекрасной партией почти любому. Но вместо того она кривит губы и отворачивается, скрывая лицо за копной кудрявых волос. После представления Абигейл приложится к припасенной бутылке бренди, и Кукла наверняка будет воротить нос, когда птица заявится в их фургон заполночь, бормоча извинения и пытаясь наощупь открыть окно и забраться в свою постель как можно более бесшумно.
«Цирк это боль,» - ответила бы она на вопрос о том, что такое её работа.
Впрочем, болью для Птицы пропитано все. С ней она спускает утром с кровати уродливые вывороченные ноги и пачкает их в пыли, когда идет умыться к бочке с дождевой водой. С ней взмывает под куполом шатра на тонких перекладинах и идет над страховочной сеткой по канату с шестом в руках. Каждый раз, когда все жилы сводит ломотой, Абигейл отчаянно жалеет себя.
«Когда мне было пятнадцать, ноги скрывал кринолин. И мода на подол со шлейфом до самых пят.»
Бинтовать жалкие цыплячьи крылышки плотно-плотно меж лопаток, чтоб не мешались под пышным платьем, ей больше незачем.
Птица натягивает телесного цвета старый костюм, разгибает сутулые плечи и ждет своего выхода за пыльным пологом.

Отредактировано Ра (2017-06-11 21:35:07)

0

14

Джоракс иногда злоупотребляет своей властью. Его в этом никто не обвиняет вслух, потому что Джоракс может слышать, чуять и видеть чужими глазами, ушами и силами. Стражи везде. И он повсюду. Но...
Но здесь ему, право, негде злоупотребить - красивый и статный Джоракс в своем знаковом черном костюме Стража, с воротом под горло, испытывает своеобразную брезгливость. Та смешана с интересом, но пока интерес слаб, а Джоракс сыт и недостаточно весел.
В цирке для него грязь, шваль и черствые корки - он видел множество злачных мест, он знал сотни отвратительных людей, но это не значит, что игривая жестокость выела из Джоракса отвращение. Оно в нем сидит, как привычная черта, пиявка, красота. Страж смеется, когда тварь из трупной плоти, склизкая, гниловатая, сшитая косо, движется по арене нелепо. Он смеется громко, запрокидывая голову, и ходит кадык красивого Джоракса, его хрип выделяется на общем фоне, но все делают вид, что Джоракса нет.
Но Джоракс есть везде.
Он смеется над задыхающимся Псиоником больше, чем над ходячим трупом. Смеется над любой чужой болью. Иногда Джораксу почти жаль, что работа его - очиститель, огонь, избирательное уничтожение. Иногда, когда он находит красоту еще в живом, еще в дышащем. Су-ще-ству-ю-щем. В его жизни много прекрасного и много настоящего, но два понятия редко соединяются в одно. Джоракс смотрит на Птицу под куполами, красивую Птицу из нежных фанатазий, еще не превратившейся в Чудовище, и ему хочется - на самый краткий миг - перестать быть собой. Это, право, проходит. Почему?
Во-первых, в мире Стража так много красоты, что и ценителям впору захлебнуться, просто красота эта умирает в любом случае, сколько не тяни слова и время. Он потому и не тянет больше положенного. Не дальше игры заходит, чтобы быть готовым вырваться в любой миг. Во-вторых, Джоракс точно знает, что здесь за каждой маской своя личная сказка, он недоверчив, зол и пуглив, в ожидании настоящего не бросается на все, что его привлекло.
Его тонкие ноги складываются в ножницы, вытягиваются, и остроносые черные ботинки оказываются под скамьёй сидящего впереди. Если нужно будет похлопать - он похлопает. Если нужно будет кричать - скажет "браво".
Он не умеет кричать. Не научили.

Брэнди не Ящер, но его тоже любят люди. Не столь яростно, зато с душой - он громкий, приятный, красивый и заводной на сцене, раскрывается, как большой цветастый веер и пушистой бахромой щекочет чувства. Брэнди - блестящие глаза и открытая спина, откуда его Око глядит в никуда и пребывает везде попеременно, нежно облизывая весь шатер по кругу, забираясь в чужие сумки и кошельки. Он может не просто разгадать карту - он даже называет цвет чужих семейников и говорит, сколько на них заплаток. Люди смеются, а кто-то особенно смелый подтверждает его слова, а что еще зрителям надо, кроме такой вот некоторой похабщины. В скольких цирках зрители спускают штаны? В одном точно. В этом, наверное, суть жизни Брэнди - Ящера можно назвать. клоуном, а его вот - добрым и глуповатым дядюшкой, к которому можно прийти со стаканом... Брэнди. Ха.
Брэнди скачет, парит, общается, а там, где его не получается расслышать из-за смеха, слова повторяет Вой, голос которого раскатывается по пространству взрывной волной, не поддающуюся контролю. Вне выступлений Вой вообще почти не говорит, но зато сейчас искрится наслаждением в каждом слоге. Добавляет градус напитку.
Собственных номеров у Брэнди особо нет - он не любит быть один, и просто раскрашивает заминки, как бумажку пастелью, пока Бортоломео помогает Колдуну подготовить реквизит для фокуса с разрезанием на части и превращением голубей в платья.
Всё хорошо, пока Око не осекается, чуть было не теряя контроль над ситуацией. Он дергается, как рыбка у Крошки в пасти, и его едва хватает на сумбурное задорное прощание. И хрустит рыбий позвонок.
За пологом Око закрывает глаза и открывает Глаз. Настоящее зрение. Он шерстит округу, тыкается зрачком в темные кареты, длинные рукава и горячие взгляды с напускной холодностью. И затем замечает Джоракса.
Джоракс, будто чувствуя направленный на его взгляд, ласково улыбается в пустоту. В его броши всего шесть зарядов - огромная роскошь даже для Стража столь высокого уровня, как он. Обычно он не тратит их просто так. Но, к неудачи Брэнди - Джоракс любит эффектные появления.
Он касается темного камня пальцем, заставляя один лепесток потускнуть, и Око окунается в свою слепоту.

Джекил нежно придерживает Око за плечи, но почти не глядит на него - а глядит за Сарой, которая напряжена и взвинчена, готова забиться в бочке селёдкой, но не сделает этого, потому что если уж Сара потеряет себя, то все в один мин посходят с ума и повалят шатер быстрее, чем чума сожрала Эдельброк. Но Джекил привычно знать и зреть, привычно помнить, как люди себя ведут - и оно видит эту внутреннюю дрожь и разгорающееся безумие.
Око под заботливыми пальцами лихорадит и подвывает, свившись в крючок, стоя на коленках, трет глаза пальцами и пытается завести руки назад, оттягивая тонкое болезное веко большого глаза. Джекил почти слышит его внутренний посыл, его громкое "помогите". Оно знает из прошлой одной жизни, что способности отключаются больно и эта боль бьет резко под дых, но дело в другом. Брэнди никогда не спит зрением - от Брэнди два раза переселялись лишь потому, что блеск его Всевиденья в темноте нервирует и мешает спать. Но сейчас его Око выглядит пугающе опустевшим, а темный зрачок пульсирует, меняет размер и бегает по краю, не цепляя саму Джекил, не цепляя вообще ничего. Джеки переводит взгляд с чужой спины - ее от такого тошнит - и заботливо отводит загорелые руки вперед, не давая Брэнди касаться себя там, где касаться нельзя.
- Позовите кто-нибудь Фрэнки, - тихо, но слышно просит она, вновь перехватывая чужие пальцы.
Сара чуть поодаль быстро проводит ладонью по шее Псионика, чтобы найти мимолетный покой, и окидывает взглядом окружение.
- Срочно сообщите всем, снесите контрабанду к дальнему вагону, а я найду Пса. Силы использовать по минимум. Со Стражами не говорить первыми, на глаза не попадаться, разговор, если понадобиться, держать нейтральный. Постараемся сделать так, чтобы общались.только со мной, но ничего не обещаю.

Отредактировано Горгондзола (2018-08-24 22:41:50)

0

15

- …Ты, мразь, меня вообще слушаешь?
Брок вытягивается по струночке и заполошно кивает. Перечить инквизитору опасно, не отвечать на вопросы, пусть даже риторические, опасно вдвойне.
- Слушаю, Командор. Простите, Командор.
Его, мелкую трусливую сошку, редко отправляют на серьезные дела. Десяток лет нос Брока не чуял ничего, кроме чернил, старой бумаги и старческого пота наставников в академии, а по праздникам – сивухи и сладких женских духов (из соседних, конечно же, комнат общежития подмастерий).  Да и потом магия ему перепадала не часто. Чаще – стопки бумаг в архивной.
Инквизитор выдержал длинную паузу, и под злым презрительным взглядом Брок стал, кажется, ниже, сгорбился, и форменный серый наряд сел на нем еще более нелепо. Как приличная одежда на пугале.
- Ничего серьезного я не ожидаю, но если что разнюхаешь – брать живьем и инициативу не проявлять. Джоракс – старший.
После «разнюхаешь» ищейка подался вперед, раздув ноздри. На «Джораксе» слегка сник, впрочем, внутреннее оживление никуда не делось. Работать было интересно. Работать было упоительно: он шел за запахами, как гончий пес, то верхним чутьем, то нижним, и Брук опасно прозевал остаток речи, до белков закатив глаза и выуживая из памяти, как тонко пахла алхимическая лавка, в которой они навели шум намедни. Пряное, ни на что не похожее облако рассеивалось на отдельные струйки ароматов. Толченые изумруды. Змеиная кровь. Мумифицированный младенец в сосуде. Травы. Приникнув к самому полу и по-звериному перебирая пальцами по воздуху у самых ступней, Брук тек вдоль ряда склянок к старому магу. Обвил его, не прикасаясь. Шумно вздохнул под ухом, прошелся носом от затылка к шее, к лопаткам, к боку, к сердцу, куда вела та гниль, что люди называют магией.
- Блаженый урод! Пошел вон, к концу недели я жду у себя Джоракса с полным отчетом.
Каменная пепельница бьет между лопаток метко и больно, выдергивая Брука из воспоминаний и заставляя в очередной раз скульнуть «прости-те, Командор!».
И только после того, как за спиной захлопывается дверь темного кабинета, где весь свободный воздух выел тлеющий камин, ищейка позволяет себе немного расслабиться и даже улыбнуться. Он уже говорил, что любит работать?

Сладкая вата это не вкусно. Броку не нужно её пробовать, достаточно просто обонять, приоткрыв рот и шумно, влажно вдыхая запах подгорелого сахара. На языке слишком сладко и горчит. Или горчит маленький оборванец, купивший её за пятак? Ищейка склоняется к ребенку, лижет воздух у его затылка, и беспризорник пускается наутек, сверкая босыми черными пятками. Нет, все-таки сладкая вата.
Шарики – каучуком, мужчины – скверно приготовленной домашней едой, немытым телом, этот в очереди за поздними билетами - кровью от зудящих укусов постельных клопов, вон тот в лакейской ливрее – целым десятком женщин, и запах свежий, из сумочки пожилой напудренной дамы пахнет мертвыми кошками, рыбой и старой помадой. Брок до одури пугает владелицу слабенького нательного амулета, пока вьется вокруг нее, напевая под нос и обнюхивая от стоп (опустившись животом в пыль) до самой макушки. Но тут ничего опасного. Безделица. И ищейка продолжает, тихо мурлыкая что-то совершенно немузыкальное, приникать то к одному, то к другому в разноцветной толпе около шатра. Играет оркестр. Ветер колышет бархатный свод и красно-синие над ним флажки.
Блаженно смежив веки и лавируя между людьми по запаху, он сталкивается в итоге с неживым предметом, который деликатно уступает ему дорогу, но ищейке теперь не интересна дорога, ему интересно оно. Теплые, но несуществующие в его, тонких частиц, мире пальцы предупреждающе упираются в его грудь, когда Брок лезет в самое чужое лицо, к дыханию, которое не выдает никаких признаков человека. Только табак и что-то, чего ему еще не доводилось нюхать. Резкое. Не имеющее к плоти ни малейшего отношения. Брок недоуменно охает:
- Ты что вообще такое?
Зеваки вокруг отводят глаза и делают вид, что ничего не происходит. Пустое пространство между ним, этим и толпой растет тем стремительней, чем быстрей он перебирает руками по чужим плечам, рукам, волосам, по человекоподобному телу того, что не является по его, Брока, мнению, вообще чем-то.
- Что? Что это? Что? Что? Что?
Новый элемент в его системе не препятствует изучению и только отводит в сторону трубку, когда Брук суется ткнуться носом в горячий тлеющий табак.
У предмета красивые ноги - тоньше, чем у Джоракса, и длиннее, чем у Брока. Ткань платья кокетливо расступается, открывая свету правое колено. Цвет белый, молочный и неживой.
- Я Кукла, - говорит оно нежно, без хрипотцы, не выдохнув перед этим дым. Он клубками вылетает из её рта. Разомкнутые губы яркие, вишнёвые.
- А вы, сэр Страж?
Броку протягивают руку, расслабленно и приглашающе.
Впрочем, куртуазно коснуться губами дамской руки он не спешит, как не спешит и ее пожать. Вместо этого ищейка, содрогаясь от ужаса, как от лихорадки, трогает кончиком носа тыльную сторону чужой ладони и шумно, совершенно неприлично, вдыхает. Человеческое тело источает в таких деликатных пульсирующих местах свой живой запах. Частиц кожи, пота, страха. Тело мага - ни с чем не сравнимую вонь. Но тут сокровенный орган, заменяющий ищейке обоняние, молчит. Волшебного в Кукле нет, как нет и ничего живого. Брок отшатывается от нее, как от мертвеца.
- Брок.
Сглатывает, горбится и зажимает рот рукой, чтобы чувствовать меньше. Ладонь убийственно пахнет фенхелем, и огромное цветное, перевитое запахами, как праздничными лентами, людское облако сужается до узкого коридора. По его центру - женская фигура, которой на самом деле нет. Брок шарит по карманам в поисках служебной бляхи, не открывая лица:
- Мне нужно попасть. Внутрь.
Работу носом можно сравнить с опьянением. Если, конечно, кто-то способен опрокинуть в себя пудовый чан крепчайшей браги. Ищейку лихорадит, когда он ступает на площадь, когда же он садится на свое место в первом ряду, под кожей закипает смола. Брок пьян работой, и ведет он себя, как пьяный, хищно подаваясь в сторону тех, кого зацепил взглядом. Человек. Человек. Урод на сцене. Человек. Пахнет запрещенным, но запах застарелый, человек. И когда вокруг него вкрадчиво обвивается чужое ментальное щупальце, ищейка до синяков сжимает руки на своих коленях и вздергивает губу, безошибочно вычленяя, к кому оно тянется. Он тоже умеет так читать, только по-своему.

Лиам встречается с ищейкой взглядом, и сила внутри сворачивается в тугой упругий комок, забираясь глубже, свиваясь плотней и тоньше, стараясь убраться прочь. Под ребра, под диафрагму, под сердце, которое должно стучать, как у человека безвинного, но заходится, как у загнанного зверя. У ищейки глаза красные и воспаленные. И выглядит он совершенно больным.
Со сцены уносят кадавра. Статисты уволакивают тушу, цепляя ее крюками. Вервольфов ждет сытный ужин, а наутро - сытный завтрак, и такой же обед, если повезет. Содержать стаю затратно, и чаще они питаются подножным кормом, рыская за городскими стенами по ночам и приводя остатками трапез егерей в суеверный ужас. Задержавшись у отделяющего сцену и закулисье полога после своего номера, Лиам снова находит в зале тех, кого там быть не должно, но содержимое их голов остается неясным. Он и так привлек слишком много внимания.

- Второй класс, пятый ранг. Ваши особенности весьма впечатляющи. Как давно вы ими обладаете?
- С детства.
- А точнее?
- С шести лет.
- Как долго вы ведете деятельность по врачебной лицензии?
- Последние девять.
Секретарь макает металлический ус пера в чернила. Вопросов много, очень много, и они не спешат заканчиваться. Досье Уильяма разрастается с пугающей быстротой, пышная черноглазая девица посыпает очередную страницу песком из крошечной нефритовой лейки. Уильям переминается с ноги на ногу. Кресло ему не полагается.
"Как часто вам приходилось иметь дело с магами? Вы убивали когда-нибудь, используя ваши особенности? А в целях самообороны?", - девица пытливо сверлит его взглядом поверх очков.
Деликатное "особенности" не звучит так корректно, как должно звучать при приеме на работу в серьезную контору. "Уродство" или "мутация" были бы куда более к месту.
- ...к суду не привлекался. Очень хорошо. Вы нам подходите, и даже, пожалуй, нужны, Уильям.
Неоспоримое преимущество любой, даже самой дрянной работенки, перед инквизиторским строем - от неё можно отказаться. Когда Уилл вдыхает сладковатый от упряжек, смога плавучего китобойного завода и нечистот воздух города, ему кажется, что легкие никак не раскроются после душного кабинета, где он провел большую часть дня вздернутым и напряженным. Как висельник с накинутой на шею толстой кусачей петлей, которого вроде бы оправдали и выбивать из-под ног колоду не будут, но и снимать петельку не торопятся. Уильям машет извозчику и садится в фаэтон с поднятым кожаным верхом. Крапает дождь, со стороны моря низко гудят загнанные в залив киты.

Это не породистый тяжеловоз, который будет тащить фургоны, пока не затрещат кости или он не упадет замертво с пеной на боках. Обычная верховая лошадка из тех, что возят небогатых горожан. Перед Ханом она закладывает уши и волнуется, но безропотно берет удила и стоит смирно, пока всадник затягивает подпругу. Ровно до появления вервольфов. Те заинтересованы, но навьючены тюками и держатся поодаль. Подальше от тяжелого хлыста Хана, которым тот охаживает пляшущую под ним кобылу.
- Откуда в таком маленьком фургоне столько запрещенного дерьма?
Хан закладывает круг близ сваленных вещей. Мягкая рухлядь, обложенные коровьей шкурой для сохранности шкатулки, тяжелые даже на вид сундуки, в распахнутом окне - Принц тщательно пакует свою лабораторию. Йети выносит на руках медный аламбик, форматор и чисто и высоко позванивающий сверток с ретортами. В воздухе стоит густой дух гари и формальдегида.
- Да идиот почует, что тут было, не то, что ищейка.
Лошадь аккуратно мостит копыта рядом с большой закопченой чашей, горелкой, грифоньим эмбрионом в банке. Он жалкий, скукоженный, с цыплячьими крылышками, и похож на Птицу. Кажется, в банке трещина. Хану все равно, он волнуется за своего Кроху, зевает, не прикрываясь и во всю пасть, немного нервно скучает. Вокруг - балаган. Вьючат свертки на волчьи спины (Миллитон виснет на их шеях и уговаривает терпеть), переворачивают жилую часть цирка вверх дном, пока слегка затянутое представление держит инквизиторских шавок на зрительских местах. Цирковые мобилизуются слегка бестолково, но быстро и собранно. Как перед выходом на сцену: переодеться, пока горит спичка, натянуть улыбку на разбитые на репетиции губы и выйти ровно когда оркестр грянет туш. Кобыла наступает на чью-то ногу, храпит, мотает лобастой бошкой, и Хан сворачивает ее в бараний рог. Так, что и не вздохнуть, и не запрокинуть прижатую к шее голову. Животные его и боятся, и успокаиваются при виде зверовода, даже вервольфы, которые и не звери в полной того мере, ведут себя приличней, чем обычно, прибитые железной волей.
Они выдвигаются вдвоем: он и Пес. Хан верхом, Пес цепляется за жесткую волчью шерсть, спрятав лицо от веток в загривок. Цирк стоит за стеной, и они уходят от тракта и пестрых клеток полей дальше, в леса. Серо-медная цепь, замыкаемая всадником, движется быстро, звериный шаг широк. Хан кричит Миллитону, что нужно повернуть, машет в сторону от крошечной деревни, и ветер сносит слова, забивая голос обратно в глотку. Но его то ли слышат, то ли чуют: вервольфы разворачивают серый веер южней.
Кобыла сначала темнеет от пота, потом сереет от пыли. Лошадь не может выдержать бешеную скачку наравне со стаей, и наверняка падет под ним позже, но Хан выжимает из нее все до капли. Придерживает только тогда, когда вервольфы взрывают лесную опушку, когда он въезжает под сень через промятую их телами просеку. И то - чтоб не убиться самому. Звери играючи бьют непролазную молодую лещину, пролетая через нее. Хватают на лету пастью воды из ручья. Кобыла визжит, когда один из вервольфов задевает ее боком и мягко, по-кошачьи отпрыгивает в сторону.
Хан думает, что от лаборатории принца в тюках остались рожки да ножки.

Отредактировано Ра (2018-09-19 22:47:19)

0


Вы здесь » WWSD: ROAD TO THE DUNGEON » Alternative » Гимн шута


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно