Сара - простая женщина, на самом деле. Приземленная, обычная. Из тех, кто не скалит клыки, из тех, чьи руки не нежные, а исцарапанные, но золотые, и там, под кожей, занозы и усталость. Дерево расслаивается, гниет, утекает, а усталость мерно плещется, стынет, как желе. Ее не станет больше, ее не станет меньше, Сара - самая настоящая простушка, которой не повезло и с которой что-то мелкое пошло не так, она даже не умная, она всего лишь рациональная, она даже не чёрствая - она приземленная. Ее жизнь под шатром, под тканью и светом, яркие колышущиеся тряпки и огоньки за глазами, внутри зрачков и по краю, Сара обряжена во все это, но там есть что-то не светское и не совсем крестьянское, деревенское, пропахшее землей после дождя. Она думает - не обязательно носить кольцо на пальце, но обязательно сейчас Лиаму принять его, оставить какую-то частичку тепла. Рыжины.
У нее жидкие, тонкие брови уходят в эту рыжину, и волосы на ощупь жестковатые. Гувер кажется, что она горит - не от страсти, как любят писать в дешевых романах, но горит несуразно, неярко, словно бы от нее всегда пахнет паленым волосом, и тянет, трет кожу теплая одежда. Сара Гувер не умеет гореть и сгорать - жадно существо внутри нее, оно жадное до жизни и бесконечно злое ко всем, кто не согласен помочь - расправляет ласты и отталкивает этот огонь, и отбивает искры, и иногда Саре кажется, что она бесконечно часто и пылко заставляет страдать всю округу. Она может удержать боль, взять в узду, остановить ненадолго, чем слабее - тем крепче ее цепь. И плечи у нее ноют, и она держит эту гадость, чтобы ее разогнали руки Лиама, а не то, что внутри нее. Но колкие лоскуты из тех, что отличаются жесткостью, проходят через нее и утекают вдаль. Это мгновение. Сара держит у себя головую боль, запирает мигрень - ей интересно. Ей интересны змеи с чешуей, что липнет к стенкам горла.
Она кладет палец в рот. Человек может откусить палец также легко, как огурец, но мозг сигналит, что это глупость. А ей, Саре - нет.
Она только лишь прокусывает подушечку, и чувствует, как шелковая лента свертывается и бежит через двери, через запахи - куда-то на кухню. Меж блюд и столов. Она вдруг поворачивает, вздрагивает, и впивается, ввинчивается в живот сидящей неподалеку девушки, и Гувер кажется, что она видит, как натягивается чужая кожа, она может проследить ход этой незримой ленты, этой части зверя. Тонкий вскрик. Девушка сует в рот палец. Указательный правой руки.
Сара прокусила его. На ее собственной подушечке не осталось следов.
Она необычна в этом. Но в целом - простая до невероятного женщина, похожая внутренне на тех, что полнятся стереотипами, что дышат с детства вбитыми правилами громкого "так надо". Саре стыдно, но она чувствует, что мало чем от них отличима. От этого у нее краснеет шея и огонь пожирает лицо.
Она хочет... Надежности. Хотя бы ее призрак. Хочет не просто держать за руку кого-то ускользающего, кого-то, кто может одним утром уйти или потеряться в себе. Оболочка будет, а мысли - сумбур, разлет. Не тот уже человек. Может быть это всего лишь слово, значение, обещание, что могут не сдержать, но Сара хочет смотреть на Лиама, и вспоминать - это мой муж. Мы связаны чем-то глупым, но это больше, чем сцепленные руки и меньше, чем какой-нибудь взгляд. Она хочет думать, что останется какая-то тонкая, хрупкая веточка, которая будет у того, кто обещал. Может быть, он пропадет. Но она сможет думать - "у меня есть муж, даже если сейчас его нет рядом и больше не будет, и это, наверное, значит что-то важное, и мне достаточно верить в то, что это важно".
Ей не хватало... Приземленности.
- Ты словно целуешь мои следы. Ждешь до следующего города, а потом еще до одного... От следа к следу. Мне хочется, чтобы ты целовал мои губы, а не следы.
Она погладила его по костяшкам руки и встала.
- Удачи, Лиам.
И потом она ушла.
Кукла гладкая, как обработанная жемчужина. Гладкая, как отшлифованный воск, и такая же твердая, холодная и стылая. В отличии от свеч Куклу разжечь нельзя.
Ее алый язык - наждак. А тонкие пальцы - дерево. У нее есть неуверенность, свившаяся с черными кудрями, иногда она думает, что, может быть, ее просто кто-то сотворил, что она - совершенная големная работа, почти ощущаящая себя живой. Почти. Кукле далеко до живости, она выглядит гладкой, но чувствует, как стерта и стесана. Ей не жмут узкие туфли, царапины на плечах не налиты красным, темный зрачок ясный, но стылый, не расширяется, не сужается, крошечное темнолунье в околесице бранных слов. Нет вкуса, нет запаха, она знает, что у нее вишневые тонкие сигареты - со слов других, но дым шагает вперед, дым вылетатет назад, а она курит для образа и ярости. Кто-то говорит, что у мужчин теплые руки, большие и жаркие ладони, а Кукла не говорит ничего. Все руки для нее одинаковы.
Она не знает, как иначе. Слепой от рождения не понимает цвет, сравнивает его с тем, что имеет - и все равно никогда не поймет. И Кукла слепа, глуха ко всему, что чувствуется и живет где-то дальше зрения и слуха.
Она вытягивается в рост посреди фургона, касается чудесными когтями крыши и барабанит - Кукла высока, стройна, до неживого прекрасна. Там, где у самой тонкой леди залегает складочка при наклоне или сжатии в клубок, у ясной Куклы ровность и печаль. Ее оголенная фигура пахнет клубникой, маленькая твердая грудь без сосков и плавная линия икр не чувствуют холод. Ведь она вся сама - холод и стать.
- Вставай, проститутка. Ууууу!
Птица, наверное, снова пьяна. Вытянутые зеленые горлышки бутылок тянутся ввысь. На стороне акробатки - сумбур и хлам. Кукла раздвигает занавески, еще совсем рано, туманно-пьяно, так, что свет можно соскрести только с самых дальних облаков. Она облокачивается на окно и ведет по губам красную линию помады. Проходящий мимо фокусник снимает перед ней шляпу, и Кукла посылает ему воздушный ледяной поцелуй через стекло.
Она расталкивает Птицу. Им пора одеваться.
Пес знал, что завтра намечается выступление, и что он должен быть свежим, оттаявшим, что он должен быть шавочкой-для-сцены. Впечатление сам он производил гадкое, а его стая - феерическое. Стоило бы поспать, налакавшись перед этим какой-нибудь серой каши, но у Пса были другие мысли на счет многих решений. Яркие цвета и вкусные люди с бурлящей желчной кровью, полный зал человечьих самок, пахнущих молоком, самцов с плотным мясным душком. Псиная мама выла ему про запахи, а его собственный затылок всегда пах ее изяществом и шерстью, а потом от него стало нести слюной членов стаи и жженым перцем. Протухшей яишницей. И вот вокруг этот полновесый шатер, полный желанных вкусов и смертей, но Пес давит руками на знакомые морды и закрывает пасти. Его сладеньким мужьям так плохо, что им столько всего запрещают. Поэтому целую ночь они играли, а не спали, и с утра выглядели неважно. Игра была очень хорошей, как вкусный ужин, подгоревший на огне, полноценной и светлой, совсем без мути. Они пробежали по пустым землям, расшвыривая мокроватые комья земли, и распугали стайку антилоп дальше к югу от шатра. Самый мелкий самец из стаи Пса загнал беременную самочку, раздавил ее почти, напрыгнув на ломкие плечики. Они оттащили ее за сломанные передние ножки по витые корни, толстые и злые. Пока стая поднимала один, распарывая древесную кожу когтищами, как ножницами, Пес подтащил тонкую шею под него, и они зажали чужую голову крепко, но не намертво. Весело похрюкивая и всхлипывая, семьей они носились кругом от дерева к дереву, тыкались носами в распахнутые влажные антилопьи глаза и сгрызли охапку найденных вблизи шишек. Когда луна палила по их шкурам вовсю, вервольфы выследили полевого слона. Мелкий, но грузный и широкоплечий, он убегал от них прочь, и они растянули половину ночи, данную на жизнь, ради наслаждения сталкиваться с его толстой кожей и трогать лапами жесткий короткий мех. Пес сам не подходил, но стая натравливалась яро и живо. Будь у них время, в обычном своем состоянии они могли гнать слона около трех дней по очереди, и путь их напоминал бы спираль. Что-то витиеватое. Они бы сменяли друг друга, а Пес бы подключался время от времени, и кожа его бы дрожала от экстаза, когда он глядел на что-то мощное и большое, но убегающее в испуге. Они бы гнали слона около трех дней, выдирая с него куски, держась близко-близко, но не подходя. И как только бы подкосились чужие ноги, стая бы взбесилась, вспенилась, как шипущая волна, больно хлещущая по живому. Но в этот раз у них не было времени, и все были на таком взводе, что они почти забили зверя так, подчистую. Когда Пес позвал, тоненько плача на высочайших нотах и загребая руками лесную труху, вервольфы бросились всем скопом, хватаясь за мех на хоботе, выискивая мягкость на животе и выцарапывая язык со слезящимися глазами. Под утро они уютно свернулись за чужой шкурой, и Пес, едва-едва находящийся в сознании в необычно жаркой духоте, дергал ногами от наслаждения и закатывал глаза, гоняя воздух через рот. В теплых слоновьих кишкам витала энергия семейного праздника.
Они вернулись уже чуть позже рассвета, совсем невыспавшиеся, но невозможно сытые, оставившие в лесу умирающую антилопу и растерзанного полевого слона, радостные, абсолютно неигривые, а потому куда менее опасные. Пес еле волочил ноги, но стая все равно не обгоняла его, соблюдая личностный кодекс чести. Лишь два темношкурых, самых толстолобых чуть заходили вперед, вышагивая по обе стороны от Пса, подобно конвою.
- Пес! Божества, Пес! Да за этой коркой кожи не видно!
Вервольфы, не узнавшие запаха нового тела Джекил, встрепенулись, и Псу пришлось удержать ближайшего за шерсть, чтобы они не разодрали хрупкое и юное. Джекил, не боясь, протянула к Псу руки, и он почти что кинулся под ближайшего своего друга с рыданиями, но вовремя вспомнил, что он, все-таки, не щенок, и вообще не вервольф. Ему пришлось сделать пару неосторожных шагов вперед, и, когда он все же заплакал и захлюпал носом, прижимая ладони к застывшей кровяной корке, покрывшей лицо и его всего полностью, Джеки мягко обхатила его за плечи. Кажется, она даже силилась прошепать что-то утешительное.
Спустя минут двадцать он уже не плакал, а с криками, нечленораздельными, неразличимыми, выбегал из общего душа. Деревянные ступеньки стали бурыми от стекшей с него крови, но приятный запах мяса все равно уже пропал, и плечи Пса мерзко оттдавали хозяйственым мылом.
- Место, блять, назад, место, Пес!
Ставрида гневно кричал ему в спину требования вернуться, дабы отмыть его "поганую плескавшуюся в деревенском толчке голову", и с некоторым омерзением на своей полурыбной мордахе осматривал круглый след укуса на собственной руке. Джекил, стоящая рядом с ним - мокрая вся-вся, от черных волос до миниатюрного тканевого лифчика - молчала. Но укоризна проглядывалась в ее по-своему неживых глазах.
А Пес упрыгивал подальше от душа на одной ноге, на ходу натягивая истертые штаны и посверкивая голым задом с утра пораньше.
Так, почти чистый, но с грязной перхотной головой, в одним штанах, липнущих к мокрой коже, он помчался на арену - злить Принца и дразнить Крошку.
Оспа был недолюбленный и тихий. Он очень хотел отзывчивости от Ящера, полной и стопроцентной, хотел, чтобы тот положил, если нужно будет, за него голову на плаху, и сам был готов это сделать, сам готов был процарапать путь к собственному сердцу и вырвать, захлебываясь черной жижей, и подарить его своей каждодневной, играющей на скрипке смерти. Сердце у Оспы, кровь Оспы глубоко в жилах была настоящей, не была темной, внутри он был чист, и он хотел показать, подарить. Он бы сделал, о Боги, если бы только Ящер позволил бы тоже сотворить с собой такое! Оспа был готов удушить, загрызть их обоих, выпросить у Сары похорон в двойной могиле или одной вазе с прахом. Он не представлял своей жизни без Джозефа, но легко мог представить смерть, совместную с ним. Ему снились сны о двойном самоубийстве и последних часах. Это были очень мокрые и яркие сны, и гниловатый парнишка просыпался в горячем поту и холодной слизи, скулил, и, если было совсем плохо, брел на слабых ногах, полз на коленях и четвереньках к чужой кровати, пачкал простыни и лез под одеяло. Иногда Ящера там не находилось, тогда было особенно больно.
Жизнь свою Оспар не любил. У него, вроде как, были эти суицидальные наклонности, но он не хотел оставлять Ящера, и ему было страшно, ему не хотелось видеть, что там дальше, без него. Даже если там ничего нет. Поэтому иногда, когда они спали в хорошие дни, Оспар сжимал чужую шею, и это выглядело игриво, почти сексуально, но лишь потому, что он одергивал себя то и дело, и черт знает, потому ли, что боялся причинить вред, или потому, что знал, как живуч его друг.
Он... Он не хотел бы видеть его мучений. В грязных черных мечтах Джозеф всегда погибал счастливым, так же, как и сам Оспа, он погибал влюбленным, и в этом было различие между воображением и реальностью. В реальности было много тех, кто мог причинить и причинял Ящеру боль, и весь этот мир был уставший, и - о, как же больно, чертовски больно знать, что им пришлось застрять здесь. Оспа метался, Оспа не знал, как вести себя, он плакал и хныкал, он кусался и ласкался, он видел кошмары со смертью Ящера и мечты со смертью Ящера, пытался его целовать и был тих. Разумеется, он был собственником - но забитым и жалким. Он мягко отпускал Джозефа и желал ему света и добра. И если бы столько стоило счастье Ящера - Оспар бы исчез навсегда. Ему бы хотелось отдать все, но... Но Джозеф не требовал. А, отпуская сам, Оспар все равно вновь возвращался, улыбаясь виновато циркачу. Держался на расстоянии, боясь навредить, и страшился, что однажды кто-то сделает это вместо него.
Вся жизнь на данный момент и дальше - одна сплошная любовь. Это было ужасно. Это был самый страшный кошмар, который Оспа никогда бы не осмелился представить. Воплощенный в реальность. Он влюбился.
Мягкая кожа со следом ожога от кислоты Фрэнки посреди черной мховой рамки смотрелась неестественно мерзко, но давала хоть какую-то надежду. Оспа встал раньше многих, потому что и без того почти не спал, посидел на полу у кровати Ящера, и, поняв, что тем скоро добьет себя окончательно, выполз на улицу в одних брюках. Его чистая сторона быстро мерзла, его черноте же было будто бы все равно. Оспар был в полном раздрае, встречая этот ваш ебаный рассвет, и комки влажных соплей падали с него на землю, как хлопья грязного снега.
В конце-концов под лестницу трейлера натекла приличная, едко пахнущая серой лужа. Оспа закрыл лицо руками. Иногда он хотел быть, как Фрэнк. Быть в его теле.
И всем тогда было бы лучше.
Отредактировано Горгондзола (2018-08-28 12:47:58)